«Итак, твердость, твердость… — подумал канцлер, почти ощутимо почувствовав крепкую руку Бориса. — Твердость…»
Однако дальнейшее свидетельствовало вовсе о другом.
На приеме в честь прибывшего посольства царь Борис и сидевший с ним рядом царевич Федор были сама благосклонность, сама любезность. После коленопреклонения перед царем и царевичем и целования рук высочайших особ думный дьяк Щелкалов провозгласил:
— Великий государь, царь и великий князь Борис Федорович всея Руси самодержец и сын его царевич Федор Борисович жалуют вас, послы, своим обедом!
В застолье царь по-прежнему был бодр, улыбался и взглядывал с лаской на послов. За столами были все знатные роды московские. Лев Сапега оглядывал лица. Бояре, однако, и иные в застолье, вольно и без смущения вздымая кубки и отдавая должное прекрасным блюдам царевой кухни, не спешили обменяться взглядами с польскими гостями. Ни одного прямого взора не уловил Лев Сапега, да так и не разглядел за улыбкой глаз царя Бориса.
Царь тоже оглядывал гостей, по давней выучке не пропуская мимо внимания ни слов, ни жестов. Но мысли его сей миг были заняты иным, нежели мысли Льва Сапеги, прежде всего искавшего союзников в предстоящих переговорах.
Царь Борис знал почти все, что содержал привезенный послами договор. То была заслуга думного дьяка Щелкалова, который ведомыми лишь ему путями добыл в Варшаве эти сведения. Конечно же, здесь не обошлось без русских соболей и соблазняющего мятущиеся, слабые души золота, но то была сторона, не интересующая царя Бориса.
Уния предполагала соединение двух государств, да еще такое соединение, когда, объявив целому свету, должно было сделать двойные короны и одну из них возлагать при коронации послом московским на короля польского, другую послом польским на государя московского. Король польский должен был избираться по совету с государем московским. А ежели бы король Сигизмунд не оставил сына, то Польша и Литва имели право выбрать в короли государя московского, который, утвердив права и вольности их, должен был жить поочередно — два года в Польше и Литве и год в Москве. По смерти государя московского сын его подтверждал этот союз, а ежели у государя московского не осталось бы сына, то король Сигизмунд должен был стать государем московским. Все эти статьи договора, по трезвому и долгому размышлению царя Бориса, навечно бы укрепили Годуновых на российском престоле, и с того часа, как он был бы подписан, роды московские, будь то Романовы или Шуйские, навсегда бы потеряли надежду на трон. Перед любым претендентом на российский престол встали бы два царствующих дома: Сигизмунда и Годунова. А это была неодолимая сила.
Над царским столом вздымался оживленный гул голосов. Слуги подносили все новые и новые блюда.
Мысли Бориса, однако, шли дальше. Царь Борис не был бы царем Борисом, ежели по скудоумию не видел и иного. Да, уния утверждала под ним трон, но были статьи, принижавшие Россию и православную веру. Уния предполагала, что оба государства будут входить во все соглашения, перемирия и союзы не иначе, как посоветовавшись друг с другом. Поляки и литовцы могли выслуживать вотчины на Руси, покупать земли и поместья, брать их в приданое. И вольно же было им на своих землях ставить римские церкви. На Москве и по другим местам государь и великий князь Борис Федорович должен был позволить строить римские церкви для тех поляков и литовцев, кои у него будут в службе.
Думая о России, царь Борис сказал себе: «Той унии не быть». Однако, решил он, следует, обойдя статьи, принижающие Россию и православную веру, установить вечный мир с Польшей. И для того давал этот пышный пир и затевал большую игру, в коей непременно хотел выиграть покой на западных рубежах.
Внесли свечи.
Лица пирующих озарились яркими огнями, и заблистала серебром и золотом царская посуда. Царь Борис не давал угаснуть улыбке на своих губах…
В тот же вечер Борис сказал Щелкалову:
— Унии, как замыслил ее король Сигизмунд, не быть. Но вечный мир с Польшей ты сыскать должен. И стой на том нерушимо.
Думный выслушал царя и неожиданно, припомнив высокомерное лицо канцлера Великого княжества Литовского, позволил себе чуть приметно улыбнуться. «Петух, — подумал он о Льве Сапеге, — петух, и не более». Печатник не увидел в канцлере достойного противника. И в другой раз ошибся.
Борис с удивлением отметил промелькнувшее по лицу думного усмешку, но промолчал.
После разговора с царем думный натянул поводья переговоров до предела.
Послов принял царевич Федор Борисович и объявил:
— Великий государь, царь и великий князь Борис Федорович изволил приказать боярам вести переговоры.
Лицо царевича было торжественно, как и подобало случаю, но, однако, холодно. Недавней любезности не осталось на нем и следа. Печатник накануне просил царевича принять послов строго.
Канцлер Сапега преклонил колено и, глядя снизу вверх в неподвижные глаза царевича Федора, ответил, напротив, мягко:
— Мы этому рады. — Помолчал и вдруг, меняя тон, уже жестко закончил: — Мы и приехали вести переговоры, но не лежать и ничего не делать.
Глаза царевича сузились, но он, видимо, не сочтя нужным отвечать Сапеге, отпустил послов.
Переговоры начались в тот же день.
С первой минуты переговоров Щелкалов заговорил о самом больном для России — о Ливонии. Тоном, не допускающим возражений, он заявил:
— Земля сия искони вечная вотчина российского государя, начиная от великого князя Ярослава, и ей должно быть и ныне под рукой великого государя, царя, великого князя и самодержца российского.
Лев Сапега, готовый к трудным переговорам, все же опешил от такого начала. «Начинается с крика, — подумал, — а чем же кончится? Дракой?» И заговорил велеречиво и любезно о свободной торговле в государствах о беспрепятственном проезде купцов через земли российские и польские, о прибытке великом от того для обеих сторон. Щелкалов смотрел на него не мигая. Он подготовил для Сапеги думного дворянина Татищева, сухонького, злого, объехавшего недавно всю Варшаву. Русские соболя связали Татищева и с друзьями, и с врагами канцлера Великого княжества Литовского, и он знал и побудительные причины, толкавшие поляков на унию, и надежды, возлагавшиеся на союз. Знал Татищев и то, что ждет король Сигизмунд от Льва Сапеги. С пустым кошелем вернуться в Варшаву канцлер не мог. Татищев поднялся, как выброшенный натянутой тетивой.
— О купцах, об их вольном проезде не сейчас след говорить, но, решив главное, — сказал он, — и тебе, Лев, предлагают речь вести об исконной русской земле — Ливонии.
Сапега, не вставая, выкрикнул:
— Мне полномочий не дано о том говорить!
Татищев всем телом подался вперед, губы его сложились презрительно и с насмешкой.
— Ты, Лев, — сказал он, — еще молод, ты говоришь все неправду, ты лжешь!
— Ты сам лжешь! — не сдержался Сапега. — А я все время говорю правду. Не со знаменитыми послами тебе говорить, а с кучерами в конюшне, да и те говорят приличнее, чем ты.
Татищев знал, как добиться своего. Он хотел вывести канцлера из равновесия, обозлить его и, когда тот в гневе перестанет владеть собой, обрушить на него силы внимательно следивших за перепалкой бояр и печатника.
— Что ты тут раскричался? — прервал он посла. — Я всем вам сказал и говорю, еще раз скажу и докажу, что ты говоришь неправду! Ты лжец!
И Татищев таки смутил канцлера. Лев Сапега был сильным и преданным сыном Польши, но он знал, сколь корыстно, алчно и развращенно шляхетство, и сей миг заметался в мыслях: кого купил этот лукавый московский дворянин в Варшаве и сколь далеко проник он в польские тайны? Увидя смущение посла и считая, что настало время уверенно шагнуть к тому, во имя чего и была затеяна вся эта игра, Щелкалов остановил Татищева и заговорил сам, но уже много ровней и спокойней. Он ни словом не обмолвился о Ливонии, а сказал, что и сам считает важнейшим вопрос о свободной торговле, о свободном проезде купцов через земли обоих государств. И тут же начал разговор о союзе оборонительном и наступательном, о выдаче перебежчиков, о вечном мире между государствами.
— Вечный мир, — сказал он, — вот что прежде всего. Все остальное выйдет из этого.
И Лев Сапега, обрадовавшись перемене тона переговоров, утвердительно кивнул головой.
Тут же Щелкалов увертливо пошел назад, но при этом смягчил голос чуть ли не до ласки. Наматывая слово на слово, он заговорил о невозможности согласия российского государя на то, чтобы поляки и литовцы женились в Московском государстве, приобретали земли и строили на них римские церкви.
— Однако, — кивнул он Льву Сапеге, — государь не будет запрещать приезжать полякам и литовцам в Московское государство, жить здесь и оставаться при своей вере.