Я расслабился, брызнул из последних сил, и снова в нос ударил резкий запах ацетона. Не показалось. Точно – конец. Надо взять себя в руки. Уже взял? Да не так, дурак. Одной ногой перед самым страшным, да еще неизвестно, через что, а все шуточки.
В дверь постучали.
– Чего застрял? Ты в порядке? Детям в школу надо, завтрак стынет, а одна еще не умылась.
– Сейчас.
Ну как с ними разговаривать? Нет слов. У тебя трагедия, не знаешь, как жить и с чем, что будет с тобой через минуту, а ей не терпится. Жена – это тоже расплата. Только во времени. Сначала обхаживаешь, чтобы дала, носишься, женишься, дабы всегда под рукой было, потом вкалываешь, дом строишь, обеспечиваешь, себя не жалея. Уже и даром не надо – даром дороже обходится, но поздно. И наконец, когда все сделал, глядь – уже мешаешь. Уже и без тебя все есть. Без тебя даже лучше, спокойней. Тут конец близок, я глянул вдоль живота, втянувшись, и на душе потеплело. А ей срочняк умываться.
Теперь надо слить воду. Как и все, что было до сих пор. Почти символично. Легко сказать – спустить всю жизнь. Одним нажатием. А что, не так? То что было вчера, не было. А если и случалось, то какое это имеет отношение к сейчас? И завтра уже нет. До завтра еще дожить надо. Струясь аммиачной селитрой, даже думать о завтрашнем не хочется. Затем опустить крышку. Женщин злит, когда она поднята. А ты попробуй попади, если она опущена. И с поднятой не всегда получается. Особенно если в две струи рвануло. Все бывает в жизни. Чего кричать? Ехал однажды в трамвае. Зима. Мороз. Пассажиры в темной одежде, сосредоточенные на себе, молчат. Стою. Рядом сидят двое: отец и сын лет восьми. Мальчик монеткой карябает замерзшее стекло.
– Сказал же, хватит, -ворчит отец. – Вот приедем домой, расскажу, как ты не слушался.
Малыш поворачивается и отвечает на весь вагон:
– Но я же не говорю маме, когда она ругается, что это именно ты писаешь мимо унитаза.
И сразу всем потеплело. Особенно мужчинам. Женщинам это понять не дано. Не умеют стоя, вот и злятся. Им бы только сесть поудобней да накрыть все с головой, не думая. Но мне-то уже какое дело. Все равно крышка.
Значит так, к врачам я не иду. И так все понятно. Прижмет, а это неизбежно, – сами отвезут. Надо что-то делать важное.
Для начала проскочить в кабинет, чтоб никого в коридоре не встретить. Или собраться им с улыбкой на лице. Доброе, мол, утро. Счастливого пути. А каким он может быть счастливым, этот путь, когда сначала надо ходить в школу, потом еще куда-то, на ту же работу. Хотя что-то в этом есть. «Счастливого пути!» – прекрасная эпитафия на памятник. И все-таки что же сломалось?
Я решительно рванул в кабинет, устроился как обычно и начал писать завещание, чтоб дома не переругались потом, с дуру, без меня. За окном шуровало солнце и сновали машины. Деловые, как безбожники в храме. Господи, помоги. Поверю.
– Тебе кофе, как всегда? – заглянула жена.
Все-таки она заботливая. Особенно когда нужны деньги.
– Спасибо, лучше чай. Зеленый и без сахара…
Надо же когда-нибудь заняться здоровьем. Никогда не поздно. Пусть промывает.
– У тебя действительно все нормально? – подозрительно спросила жена, пытливая.
Когда дверь закрылась, я подумал, что надо записать ей больше, чем думалось пять минут назад. В конце концов она меня терпела столько лет. Правда, остальные, если оглядеться вокруг, еще хуже. Но теперь ей воздастся. Может, еще и замуж выйдет, нагонит упущенное. В Индии, говорят, еще недавно вдовы были хуже неприкасаемых. Даже в своем доме ели отдельно от детей, в углу. Никто с ними не общался. А все потому, что мужа не уберегла, плохо смотрела за ним, раз схоронила. Так то ж в Индии, где великая культура. А здесь…
Я взял чистый лист и написал заглавными буквами «завещание». Раз аммиак в чистом виде попер из организма, тянуть нечего. Главное теперь никого не обидеть, теперь вот сиди, думай, кому сколько важнее.
Дверь всхлипнула, как одинокая плакальщица.
– Послушай, – вползла жена. – На тебе лица нет. Что случилось?
– Ничего… – Надо ее приготовить, может, мой последний год или месяцы заботливее будет. Глядишь, еще и обрадую. – Заболел, похоже, серьезно.
– Что болит? Сердце? – присела она.
– Сердце у меня всегда болит, когда тебя вижу. С первого нашего дня. Хуже.
– Как хуже? Когда? Где?
– Пошел утром в туалет и брызнул, да еще таким резким аммиаком, что дальше некуда. Дальше – тишина. Гамлет. Точка.
– Не может быть…
– Еще как может. Я проверил. Так – ничего нет. А как начинаю поливать, так с ног сшибает. Почки, видно, грохнулись.
– Это когда я к тебе постучалась?
Во всем ей хочется дойти до самой сути. Хлебом не корми, дай поковыряться в мелочах.
– А ты думаешь, почему я там застрял? В глазах потемнело. Все, мол, конец. Отбегался…
– Подожди, – сказал жена. – Не спеши. Я там перед тобой руки обрабатывала и пальцы протирала ацетоном. А салфетку потом выбросила в унитаз. Вот ты на нее и… нарвался.
– Чем-чем протирала?
– Ацетоном.
– Выходит, чуть не похоронила заживо.
– Но я же тебя и спасла, многоструйного.
А еще говорят: прислушивайся к себе. И пропускай женщину вперед. Но если делать так, то кого потом слушать?
Когда жена вышла, я перевернул лист, лежавший на столе чистой стороной вверх. С последней волей. Самой что ни на есть вольной. А другой в жизни и не бывает. Глянул на буквы, прочитал, сложил и порвал. Нечего писать черти что. Среди бела дня. Поживем еще.
(ЭСТОНИЯ, 2009)
Его судьба под старость лет оказалась связанной с народным героем. А он – с военным преступником. То есть с самим собой в молодости.
Еще недавно все было наоборот. Так всегда случается с теми, кто живет среди людей и надеется на их память. Пока власть в очередной раз не поменяется. А вместе с нею и память.
Это называется исторической правдой.
Советские танки в довоенной Эстонии он, сам эстонец, принял с радостью. И таких было немало. Работавшие с детства на хозяина, они хотели сами быть хозяевами своей жизни и верили, что танки им принесли справедливость и равенство.
А там, где власть, какое равенство или тем более справедливость? Разве что для себя. И от имени большинства. Это и есть народовластие, как бы его не обзывали при случае проигравшие.
Он даже и не успел понять, что происходит, став молодым активистом, весь в делах, когда началась большая война. И оказался в эстонской советской дивизии, воевавшей под Ленинградом. Когда часть вернулсь на Родину, его, как имевшего опыт боевых действий, оставили уполномоченным в глухой части республики.
– Будешь милиционером, – сказали ему. – Смотреть за порядком и помогать кому надо в борьбе с врагами.
А враги были. Они тоже хотели справедливости и равенства. Но для себя. И тоже во имя…
Родина – она, конечно, одна. Но почему-то у каждого своя. Это называется патриотизмом.
В Эстонии одни патриоты тогда уничтожали других. В зависимости от того, кто у власти. За нее, за власть над Родиной, и боролись.
Сначала вместе с русскими давили одних. Потом вместе с немцами других. И снова – первых, ставших последними.
Но власть забирает людей, а время им воздает.
Небольшие группы национальных партизан тогда «чистили» в лесах несколько лет кряду. Их было немного, и специальные отряды военных глушили «лесных братьев», как тротилом рыбу. Раз за разом. Как из небольшого озера. Выжившие затихли или стали просто жить.
А он так и оставался уполномоченным. К людям не цеплялся, сам не арестовывал, разбирал конфликты и доносы. Но не усердствовал. Он тоже хотел жить.
Между тем к концу сороковых годов партизанские группы заметно поредели и выродились в обычный бандитизм. Их семьи, как правило, уже вывезли в Сибирь, и опираться было не на кого. Каждый просто выживал. Оно, конечно, везде одинаково: что в лесу, что за лесом. Но когда травят, выжить труднее.
«Братья» приходили на хутора, забирали продукты, вещи и уходили. Вскоре никого и не осталось. Почти никого. В окрестных лесах продержался только один, последний. Сдаться он не мог, потому что во время большой войны расстреливал людей, которых он за людей и не считал.
А кто их считает, кроме армии, тюрьмы и избирательной комиссии? Да и то по головам или голосам.
Вот и бродил он, уже один, с оружием, одичав и еще более озверев. Грабил и даже насиловал. Ну да, эстонских крестьянок. Других не было. А они что, не женщины?
Выловить его не могли, а посылать целую часть для операции было накладно и не с руки. Свободных солдат у власти не бывает. Свободные – они не солдаты.
Но уполномоченный не мог спокойно спать, пока в округе шатается вооруженный человек, которому уже нечего терять. И тогда он вызвал к себе бывшего полицая, которого не тронули. Дернули поначалу, попугали, но оставили на свободе. Тот не убивал и не бил никого. Такой, как почти все в округе. Работать на хозяйстве не умел. Вот и разбирал конфликты и доносы. Тоже был уполномоченным. Только при немцах.