Теперь, думает Хладек, теперь она рассуждает, как ребенок, который при резях в животе кричит, что никогда, никогда больше ничего не будет есть. Хладек чувствует, как тает его гнев, а Лея с жаром продолжает:
— Нет, старшая глупая Лиза не позволит распилить свою палку-ходилку, не захочет и не позволит — из горького опыта. А гадкий Генрих силой пытается отнять у нее палку, потому что помешался на порядочности и вдобавок продрог до костей. Вот как надо доиграть пьеску, Хладек. Вот тебе истинный конфликт, ну как, идет?
Нет, такой вариант Хладека, разумеется, не устраивает. Он снует по кривому закоулку между круглым столом и роялем, теперь вместо четырех пальцев он засунул в вырезы жилета большие пальцы. Ах, как грубо, как бестактно получилось — разыгрывать перед ней кукольную комедию и выпытывать у нее про этого Руди. Когда облака нависли так низко, что задевают крыши домов и головы людей, не следует зажигать фейерверк. Но как же иначе помочь человеку, девушке, которую изувечили нацисты, которая видит мир глазами, распухшими от слез, затуманенными ненавистью и разочарованием, только такими глазами, и все — даже новое, даже хорошее — воспринимает лишь через тиски болезненного сознания. Можно ли такому человеку помочь юмором? Ей — нет. Она еще не одолела прошлое. Она рассуждает о европейском духе, а сама настолько немка до мозга костей, настолько Гретхен гестаповских застенков, что вскоре захочет иметь дело только с потусторонними силами: ведь у немцев слишком много путей ведет от депрессии к мистицизму.
Она увлекается псалмами, она может, по словам Фюслера, отбарабанить наизусть всего Тракля. И картину написала — отвратительное крикливо-пестрое смешение треугольников, четырехугольников, квадратов и линий, извилистых, как лента серпантина, что твой «Остров мертвых», где скорбные кипарисы и тоскливый перебор гитары, а под ними — белоснежная и прекрасная птица, изнемогающая в смертной тоске.
— Будь я из ранних коммунистов, а не из поздних, тогда было бы проще, — говорит Хладек и все снует по извилистому закоулку между столом и роялем, — тогда сострадание к попранному, измученному существу не так глубоко потрясало бы мой разум, тогда старый, как мир, извечный крик боли de profundis[39] не так жестоко терзал бы мои нервы, тогда можно было бы взглянуть на исконный трагизм и убожество жизни со стороны и без компромиссов служить праву, единственно верному человеческому пониманию права, которое проверяет истинную цену и потребности человека его полезными и прекрасными способностями, а не толщиной кошелька и не формой черепа, тогда возможно было бы…
Хладек останавливается. А палец Леи снова блуждает по квадратам скатерти, и Хладек снова приходит в раж. Волнение подгоняет его мысли, заставляет перескакивать через более тонкие и тактичные доводы, забыть про чувство некоторой неловкости, волнение делает грубым.
— Тогда, — продолжает он, — тогда было бы возможно без обиняков сказать, что ты ведешь себя, как болотная курочка. Если мне не изменяет память, так называют бекасов, которые своим блеянием сбивают человека с толку и в которых очень трудно попасть, потому что летают они, по рассказам охотников, быстрей, чем черт вокруг колокольни, когда заслышит «ave Maria».
— Ах, значит, я курочка? И на том спасибо… — Лея произносит это с деланным равнодушием, и в первый раз на ее лице мелькает какое-то подобие улыбки.
Хладек понимает, что этого не надо было говорить. Но сейчас не время извиняться; он чувствует, что задел ее за живое, и продолжает в том же духе:
— Лея, ну что с тобой творится? Неужели ты ничего не хочешь или не можешь понять? Что у тебя — недоброжелательство или просто нежелание? Неужели нацисты «доконали» тебя? Так, что ли, они выражались? Неужели они одолели тебя?
Низкорослый Хладек покачивает массивной круглой головой с важностью, достойной Солона и Соломона, вместе взятых, — этот жест мог бы показаться смешным, если бы Хладек не прибегал к нему так редко и если бы он не сопровождался мгновенной утратой и жизнерадостной поднятости и веселой доброты, которая пронизывает обычно все существо Хладека. В такие минуты казалось, что брови Хладека опускаются на веки и губы западают, как у беззубого старика, и лоб покрывается желтизной, как ядовитый гриб на изломе. Лея увидела это, испугалась. Отдаленный голос донесся до нее, голос жены Хладека — изящной, энергичной, черноволосой и бойкой на язык Коры, театральной субретки. «Ярослав! — донесся до Леи отдаленный голос. — Ярослав, не качай головой. Когда ты качаешь головой, все часы в доме останавливаются…» Но Лея перевела ее слова на свой язык:
— Хладек, не качай головой, когда ты качаешь головой, в доме кто-нибудь умирает…
Для Хладека эго было пределом того, что может высказать и вытерпеть человек. На миг ему почудилось, будто стоящая перед ним девушка нарочно взяла платье Коры, чтобы злобно высмеять дорогие для него воспоминания, чтобы раз и навсегда спровадить подальше милого дядю Ярослава, которого она величает не иначе, как Хладеком, чтобы потом уже без помех разыграть свою роль — роль отвергнутой, исторгнутой из времени, потерянной, оброненной из рук божьих. А может, она, напротив, ищет сближения с добрым дядей Ярославом? Может быть, подражая Коре, она искала в ней защитницу? Кора простилась с жизнью у красной кирпичной стены — стены расстрелов в концлагере Терезиенштадт. За полгода до того ее освободили от принудительных работ в Германии, вернули в Прагу и предоставили свободу, обязав в порядке «трудовой повинности» каждый вечер выступать в офицерском казино с пением немецких песенок, народных и солдатских. Но расчеты гестаповцев не оправдались: ни Хладек, ни его друзья не клюнули на эту «приманку». Сразу же после покушения на Гейдриха, «рейхенротектора Богемии и Моравии», к чему, надо сказать, Хладек и его группа не имели ни малейшего касательства, Кору снова арестовали. Известие о том, что ее, судетскую немку по происхождению, расстреляли у высокой и красной кирпичной стены, подтверждалось неоднократно, но до сих пор Хладеку так и не удалось выяснить, в какой из братских могил Терезненштадта покоится ее тело. Лишь один раз, почти деловым тоном и по возможности не вдаваясь в подробности, поведал он о судьбе своей жены и никогда больше не возвращался к этой теме.
Фюслер сказал Лее:
— И не расспрашивай. Ты ведь знаешь, как они любили друг друга; ты только причинишь ему боль.
И вот Лея прибегла к услугам покойной, чтобы отбить неприятный вопрос. Неприятный? А может быть, несправедливый или просто неумный? Хладеку пока неясно. Он идет к роялю, садится, поникнув, на вертушку, разглядывает клавиши. В дверь стучат, входит Ханхен, спрашивает, какой соус предпочитает господин Хладек к пюре — луковый или богемский, с маком и сахаром. Ответа она не получает, и Лея глазами приказывает ей уйти. Ханхен так хлопает дверью, что Хладек вздрагивает. Он как раз думал о том, что Лея еще ни разу не смогла поставить себя на место другого человека, что все рассказанное ею — сейчас ли, раньше ли — неизменно отражало лишь се собственные ощущения. Там, где нужна честность, это кое-как годится, там, где нужна правда, — нет, даже если речь идет о правде по отношению к себе самому. Наверно, она не может играть и понимать игру именно потому, что не может понимать других людей. Вот и Франциска считает, что Лея была способна только к пассивному товариществу… Лея прерывает ход его мыслей, она говорит искренне и спокойно:
— Я ведь знаю, я для тебя — мнимый больной, и ты намерен лечить меня политикой, точь-в-точь как Франциска. Но тебе это тоже не удастся. Я отношусь к политике чисто по-человечески, понимаешь?
Хладек ударил по клавишам — зазвучала тема до-мажор второй части Пятой симфонии Бетховена — плавный подъем и мощный бросок вперед, впитавший в себя ритмы крестьянского танца и победные фанфары санкюлотов. И когда Хладек заговорил снова, желтизна сбежала с его лба, косматые брови приняли прежний излом, а губы налились краской.
— Дорогая Лея, в первый раз после нашей встречи и хочу крикнуть тебе «молодец». Ведь относиться к политике иначе, чем по-человечески — или, если тебе угодно, чисто по-человечески, — может только чудище, кровавый идиот, шарлатан или тот, кто сочетает в себе все эти обличья… Но скажи на милость, о чем мы, собственно, спорим, девочка моя?
Лея осталась невозмутимо холодной.
— Не лучше ли нам кончить этот разговор? — спросила она вместо ответа.
И поскольку Хладек с веселой бесцеремонностью крикнул: «Нет!» — она искусно переменила тему, заговорила о том, что в любую минуту могут вернуться с прогулки Фюслер и ван Буден, а Ханхен так и не знает до сих пор, какой соус подать к пюре.
— Если она не может приготовить салат из ирисов, пусть подает какой хочет, — пошутил Хладек и жестом заправского комедианта пригласил Лею к роялю.