Прохор Курносов – по чину и орденам – состоял в личном дворянстве, но при условии пожизненной службы его личное дворянство становилось уже потомственным. Это была хитрая ловушка для простонародья: никакой отец, даже больной или израненный, не покинет службы, дабы не лишать своих детей дворянских привилегий. В мрачном расположении духа майор и кавалер отвозил своих близнецов в Петербург. Петр и Павел родились в том памятном году, когда отец сражался при Суджук-Кале, и теперь, глядя на них, корабельный мастер думал печально: «Увижу ль их, пострелят, в чинах офицерских?..» Близ моря рожденные, близнецы и жизни своей без моря не представляли. Но вошла им нелепая блажь в головы, чтобы батюшка сдал их в Водолазную школу, недавно лишь в Петербурге открытую…
Ехали в санках. Быстро ехали. Курносов сказал:
– Не дурите, ребятки! Очень забавно в колоколах воздушных на дне моря сиживать, но водолазы гибнут почасту, смолоду параличом тронутые. Вам же в Морской корпус идти, и радуйтесь, что не с топора карьер свой начинаете… Это уж я, родитель ваш, доски обтесывал да пазы в палубах конопатил!
Не задерживаясь в столице, Курносов привез мальчишек в Кронштадт, в дом графа Миниха, где после страшного пожара на Васильевском острове расположился Морской корпус. Прощание он устроил нарочно жесткое. Дал сто рублей на двоих.
– И пока в чины мичманские не выйдете, – сказал, – я вас знать не знаю, ведать не ведаю. Головы на плечах круглые, вот и решайте сами, прямо или косо жизнь строить!
Сдав сыновей в корпус, он сразу отъехал в Смоленск, где и возглавил строительство галер для «шествия» императрицы в Тавриду. В Смоленске Прохор Акимович узнал новость: «Царицка не поедет – дурное знамение было». Оказывается, в эту зиму Украина наблюдала не виданное еще здесь полярное сияние, охватившее над Днепром полнеба. Зрелище для киевлян было ужасным, непонятным, но Курносов сказал, что это кораблей не касается: надо строить.
– Я под северным сиянием урожден был, и, как видите, знамение сие для меня оказалось очень добрым… Пусть оно станет добрым знаком и для потомства моего дворянского!
* * *
Екатерина покидала Петербург 2 января 1787 года.
– Не будем излишне суеверны, – сказала она, поднимаясь в карету. – А старым бабкам-шептуньям не верю…
Тронулись! Царский поезд состоял из 180 экипажей и кибиток, на каждой станции их ожидали 560 свежих лошадей. Мороз был 17 градусов, продукты замерзали. Принц де Линь жаловался: «Все кареты переполнены персиками и апельсинами, лакеи опиваются шампанским, а я умираю от голода…» Безбородко, едучи с царицей, выразил удивление, почему нет Дашковой.
– Она бы и рада мне сопутствовать, да я не захотела…
Внутри кареты – кабинет с обеденным столом на восемь персон, канцелярия, библиотека и отхожее место, чтобы по сугробам не бегать, за елки прячась. Дороги были заранее укатаны, потому ехали не в санях – в экипажах. В пути Екатерина продолжала работать с Безбородко, а Попов, секретарь светлейшего, делал ей доклады. Дмитриев-Мамонов укачался, просил лекарств, Екатерина попрекала его:
– До чего же слабенький народец пошел! Мне бы ваши-то годы, так я бы всю дорогу верхом проскакала…
На каждой версте по ночам зажигались смоляные бочки, почтальоны ехали впереди поезда с пылающими факелами в руках. Черные леса обступали тракты и шляхи, кони бежали хорошо. Уездные города освещались праздничной иллюминацией, губернские давали балы, устраивали обеды. Екатерина иногда выходила к народу, одетая в богатую шубу, крытую лиловым бархатом. Однажды, заметив бедного мужика, подарила ему два золотых империала. К удивлению свиты, крестьянин от денег отказался.
– Негоже так-то! – сказал он мудро. – Я ведь ничего путного не сделал. Просто стою и смотрю. А ты мне золото суешь. Эдак никакой казны не хватит и государству разор будет…
Эту сцену наблюдали иностранные послы – Кобенцль, Сегюр, Фицгерберт. Показав на фигуру Славы, укрепленную поверх золоченой кареты императрицы, Фицгерберт едко заметил:
– О, petit menteuse (о, маленькая лгунья)!..
Из аптечной кибитки Роджерсон таскал лекарства.
– Иван Самойлыч, кому стало плохо?
– Всем хорошо, только куртизан ваш капризничает.
– Так что вы ему прописали?
– Хорошо бы прописать розги…
Из русских Екатерина чаще всего звала в свою карету для бесед Ивана Ивановича Шувалова или графа Строганова. Считая их друзьями, она была с ними откровенна:
– После Кайнарджийского мира Европа поставила на мне печать удачи, тогда я и допустила политиков до тайны своих успехов: я царствую над русскими, а русские – нация величайшая в мире. Все, что происходит, – это не от меня, это обусловлено великими судьбами России! Если бы я ничего не делала, а с утра до ночи баклуши била, Россия все равно двигалась бы своим историческим путем, каким идет к славе и при множестве моих забот…
В карете присутствовал и принц де Линь.
– Когда я был молод, – сказал он, – Европа отзывалась о русских как о варварах. Теперь их ставят выше других народов. А когда же русские стояли с другими народами вровень?
Это было остроумное замечание, но смеха оно не вызвало. Попов часто увлекал императрицу за ширмы, где судачил о делах конфедераций и сеймов. Польский король ожидал Екатерину в Каневе, а Киев встретил гостей морозом и ясным небом. Город был переполнен наехавшими. «Четыре гранд-д’Еспань, князья имперские без счета, Поляков тьма, Англичане, Американцы, Французы, Немцы, Швейцарцы, – писала Екатерина. – Сроду столько иноязычных я не видала, даже и Киргизцы здесь очутились, и все сие по Киевским хижинам теснится, и непонятно, как вмещаются». Непролазная грязища покрывала немощеные улицы, всюду видна была неприкрытая рвань жителей, населявших мазанки, окруженные плетнями. Сверкающие кареты нелепо выглядели на фоне жалких лачужек. Явно желая досадить Потемкину, фельдмаршал Румянцев даже не прибрал киевских улиц. Зная тяжелый характер полководца, Екатерина сама не решилась делать ему выговор, а послала к нему Дмитриева-Мамонова.
– Передайте ея величеству, – ответил на попреки фельдмаршал, – что я привык города брать, а не подметать их…
Потемкин разместился на подворье Киево-Печерской лавры, Екатерина занимала второй этаж дома наместника, а на первом образовалось нечто вроде бесплатной «обжорки», где ели и пили всякие с улицы заходящие. Там же обедали офицеры, наспех перекусывали де Линь и Безбородко. Екатерина, стоя на лестнице, любила прислушиваться к разговорам мужчин. Однажды великолепно одетый господин со знанием дела разоблачал политику шведского кабинета.
– Кто этот умник? – спросила она Потемкина.
– Повар принца Нассау-Зигенского.
Господин во фраке из розового шелка отвечал повару, и с таким знанием политики, что Екатерина удивилась.
– А это еще кто? – спросила она.
– Лакей принца Нассау-Зигенского.
– Если таковы повар с лакеем, каков же хозяин?..
Она просила Потемкина представить ей «последнего палладина Европы», и с той поры он вошел в ее интимный кружок. Сегюр и де Линь дополняли эту компанию, в которую, однако, не был допущен Магнус Спренгпортен. Императрица подарила ему имение Кулашовку (близ Могилева). Потемкин указал снабжать шведов-финноманов с царского стола супом в котелках, булками французскими, лакеи носили для них бутылки с вином.
– Спренгпортен муж добрый, и нам еще сгодится…
В феврале Сегюр известил императрицу о смерти Вержена; внешняя политика Франции перешла в руки графа Монморена, и Потемкин со злостью выговорил Сегюру:
– У нас на Руси говорят: хрен редьки не слаще. Неужели и Монморен станет держаться прежней политики на Босфоре? А будь у вас в Пьемонте или Савойе такие же соседи, какие у нас на Кубани и близ Оренбурга, что бы вы сказали, Сегюр, если я разбойников, терзающих Францию, стал защищать?..
Иностранные газеты предупреждали о близкой войне; Потемкин, писали газетеры, уморил в дурном климате миллионы русских рабов, флот на Черном море – жалкая бутафория, а русской императрице временщик станет показывать то, чего не существует и никогда не может возникнуть при той безалаберности, какая свойственна всем русским…
Киев был переполнен панством. Потемкин говорил, что Речь Посполитая должна иметь 100-тысячную армию, дабы участвовать в совместной борьбе с турками:
– Разве ж это справедливо, панове, ежели одна Россия станет кровь проливать за безопасность рубежей ваших?..
Понятовский гостил в Лабуни, где старый магнат Ильинский выпил в честь короля ровно тысячу бутылок токайского. Потемкин с Безбородко выехали в Лабунь. Понятовский перед ними откровенно признал, что целостность Польши видит только в единении поляков с русскими. Виваты кричали непрестанно, музыка гремела, паненки улыбались, а пушки раскалились от выстрелов. Ильинский, в дымину пьяный, орал вдохновенно: «В свободном крулевстве – и артиллерия свободна!» Безбородко беседовал с королем о закупках польского зерна русскими магазинами.