Патер Рафф встретился взглядом с немолодым человеком крупного телосложения, одетым в солдатскую куртку без ремня и погон. Он лежал на полу, у окна, на какой-то бесцветной циновке, босыми ногами к двери, закинув руки за голову; сапоги были аккуратно поставлены у стены. При виде священника он не переменил позу, только перекинул йоги — правую на левую — и настороженно прищурился.
— Что, уже? — хриплым голосом спросил он и, как будто захлебнувшись мокротой, несколькими сильными выдохами прочистил горло.
— Нет, — отвечал патер, делая несколько шагов по направлению к нему, — у вас… у нас еще есть какое-то время.
Он поставил лампу на пол и благословил Асмуса. Тот с заметным облегчением снова переменил положение ног и закрыл глаза.
Прошло несколько минут; Асмус не двигался, только изредка перекатывал белки глаз под сомкнутыми веками. Наконец патер Рафф решил нарушить молчание.
— Видимо, я должен объяснить причину своего прихода, — сказал он.
— Как хотите, — отозвался Асмус, не открывая глаз.
— Я знаю, — продолжил патер Рафф, стараясь говорить как можно мягче, — вы исповедуете верование, которое моя религия считает ересью. Но поскольку пастор Меерсдорф, ввиду своего отсутствия, не может облегчить беседой ваших страданий, я счел возможным прийти к вам, чтобы напутствовать вас словами любви и прощения Господа нашего и, буде на то ваше желание, восстановить вашу связь со святой Католической церковью.
Асмус молчал; его веки чуть вздрагивали.
— Моя жена католичка, — вдруг тихо произнес он.
— Так подумайте, — обрадованно подхватил священник, — о том утешении, которое вы доставите ей, соединившись с ней, хотя бы в свой последний час, не только плотски, но и духовно. Подумайте также и о себе, — о том, что Господь предоставляет вам последнюю возможность предстать перед Ним чистым душою, в согласии с Его заповедями и учением Его Церкви.
— Оставьте меня, — прошептал Асмус. Патер Рафф осекся.
— Быть может, вы хотите по крайней мере облегчить душу раскаянием в содеянном? — помолчав, сказал он. — Я готов выслушать вас.
Асмус не отвечал. Священник потянулся к лампе, потом, передумав, оставил ее на месте и направился к двери.
— Постоите, — нерешительно окликнул его голос за спиной.
Патер Рафф обернулся. Асмус сидел на циновке, беспокойно оглядывая комнату.
— Мне страшно, — сказал он. — Я не могу ни о чем думать, ничего хотеть. Хорошо, что у меня нет часов — движение их стрелок свело бы меня с ума… О чем я? Да, во мне остался только страх, пустота и страх. В моей голове ни одной мысли, а если я не буду о чем-нибудь думать, то последний час — ведь мне осталось не больше часа, не так ли? — превратится в вечность, вечность страха и пустоты. Пожалуй, вы правы, мне нужно говорить, не важно о чем… Вы предлагаете мне покаяться? У меня нет сил ни на раскаяние, ни на оправдание своего поступка. Я предпочел бы забыться, но это невозможно, и поэтому мне лучше говорить… Знаете что, я просто расскажу вам о себе — это не займет много времени. Присядьте, я сейчас соберусь с мыслями… Меня зовут Асмус… Да, вот еще что: я не писал моей Марте ни слова о том, что со мной произошло, и уже, вероятно, не напишу. Прошу вас, сделайте это за меня — только то, что вы услышите, не больше…
II
Меня зовут Асмус, Иоганн Асмус. Мне сорок два года. Родился и вырос я в Мюнхене и до войны в других городах Германии не бывал. Отец передал мне заведование городским садом и школой садоводства. Дело свое я любил, а жалованье и квартира, оплачиваемая магистратом, позволяли нам с Мартой не только не испытывать ни в чем нужды, но и мечтать о собственном имении где-нибудь рядом с городом, чтобы две наших дочурки могли получить хорошее приданое.
Как запасной ландвера, я попал в армию лишь во вторую призывную очередь, когда, после битвы на Марне, потребовались резервы для армии кронпринца, а также для похода в русскую Польшу. Я человек невоенный, но, смею сказать, дисциплинированный и выполнял свой долг не хуже любого другого солдата. .Тяготы войны я переносил терпеливо, однако в первое время мне трудно было примириться с жестокостью, которую проявляли наши войска по отношению к мирным жителям. Помню, как перед каждой экзекуцией командир нашего 43-го Баварского пехотного полка напоминал нам слова Бисмарка: «Побежденному врагу нужно оставлять одни глаза, чтобы он мог оплакивать свои бедствия». Никогда не думал, что великий канцлер был столь чужд христианского милосердия. Вначале расстрелы и изнасилования вызывали у меня тошноту; ночью перед моими глазами стояли лица жены и дочек, и я думал: а что, если враг когда-нибудь войдет в Мюнхен? При одной мысли о том, что может случиться с моей семьей, меня переворачивало, и наутро я шел в бой с решимостью сделать все, чтобы охранить покой моих близких. Моя отвага или, вернее, мой страх не остался незамеченным: через полгода меня произвели в унтер-офицеры.
После этого мне самому неоднократно приходилось командовать экзекуционными отрядами. Я старался подавить в себе все человеческие чувства, стать автоматом, бездушной машиной, слепо исполняющей приказы. В конце концов я не видел никого вокруг себя, кто бы не стремился к тому же. Не знаю, многим ли это удалось. Мне, во всяком случае, нет.
Окончательно автомат сломался во мне месяца полтора назад, в одном поместье в Шампани. Наше новое наступление развивалось стремительно, мы вступали в области, еще не затронутые войной. Зрелище мирной жизни не всегда действовало на нас умиротворяюще, чаще всего мы вели себя как дикие звери. Так было и в том поместье, в котором, как по всему было видно, издавна занимались виноделием. Хотя его хозяин заблаговременно увез с собой запасы вина, но управляющий, оставшийся присматривать за домом, под пыткой указал нам тайные погреба, где хранилось столетнее шампанское. Мы напились, как черти. Я не стал грабить дом, как другие, но меня, знаете, страшно потянуло на женщин.
Был уже вечер, когда я вышел на улицу, чтобы освежиться и решить — отправиться ли мне в компании с кем-нибудь из моих товарищей в соседнюю деревню или остаться и заглушить желание еще двумя-тремя бутылками. Вдруг я услышал звуки музыки, доносившиеся откуда-то из-за дома. Я пошел туда, уже догадываясь, что это веселятся господа офицеры, уединившиеся с двумя дочками управляющего. Сразу за домом начинался виноградник. Спрятавшись в нем напротив раскрытого окна, из которого лился свет и доносилась музыка, я заглянул внутрь комнаты. Действительно, я увидел нескольких офицеров, обступивших двух девушек, одна из которых, кажется, старшая, с напряженным, раскрасневшимся лицом играла на рояле, а другая — я слышал, как стоявший рядом с ней обер-лейтенант фон Бах называл ее Жерменой, — что-то бойко и сердито выговаривала ему — кажется, он уговаривал ее спеть. Ее миловидное личико с гневно сверкающими глазами очень понравиг лось мне, и я остался наблюдать за происходящим.
Было похоже, что господа офицеры насильно подпоили сестер и намеревались воспользоваться их беспомощностью. Фон Бах, слушая Жермену, улыбался и все старался потрепать ладонью по ее щечке, но она с негодованием отталкивала его руку, вызывая этим хохот других офицеров. Фон Бах смеялся вместе со всеми, потом взял с рояля бутылку красного вина, наполнил бокал и попытался, не выпуская из рук бутылки, обнять Жермену и влить ей в рот вино из бокала. Некоторое время она боролась с ним, отворачивая лицо и крепко сжимая губы, а потом вдруг ловким ударом руки выплеснула содержимое бокала на фон Баха. Он отступил на шаг и, не выпуская бутылки и бокала, растопырив руки, принялся со смехом оглядывать свой мундир, залитый вином; я же не спускал глаз с Жер-мены — ее личико, дышавшее злостью, было просто прелестно. Вдруг я заметил, что глаза ее сузились, ноздри возбужденно задрожали; в следующее мгновение она вырвала из руки фон Баха бутылку, хватила его этой бутылкой по голове и, прыгнув в окно, исчезла в винограднике. Фон Бах повалился на пол, с головой и грудью, красными от вина и крови, остальные офицеры бросились к окну; сестра Жермены в это время выбежала из комнаты. Они смотрели прямо на меня, но было так темно, что мое присутствие осталось незамеченным. Кто-то из них предложил организовать поиски беглянки. «А, куда там, — возразил другой, — займемся лучше нашим другом фон Бахом».
Я остался стоять в темноте, один, с бешено колотящимся сердцем. Жермена пробежала так близко от меня, что я все еще чувствовал аромат ее духов. Я желал только одного — ее тела. Бросившись в дом, я схватил там первый попавшийся под руку фонарь и принялся обшаривать виноградник. «Она моя добыча», — твердил я себе, задыхаясь от бега и вожделения. С таким же чувством, должно быть, первобытный дикарь преследовал самку. Не помня себя я метался во все стороны, заглядывал под каждый куст, но все было тщетно — Жермены нигде не было. В конце концов я споткнулся и упал ничком на землю; фонарь мой разбился. Я почувствовал, что совсем обессилел, темнота обступила меня; мне стало страшно. Я остался лежать, сотрясаясь то от смеха, то от рыданий, попеременно накатывавших на меня. Временами я боялся, что схожу с ума. Рассвет принес успокоение. Внезапно я испытал странное чувство: будто все, что я совершил до сих пор, делал не я, а какой-то другой, чужой человек, которого я не понимаю и не люблю. Я словно покинул ад через случайно обнаруженную калитку и ни за что не хотел возвращаться назад. Мной владело только одно желание: прочь отсюда, куда угодно — прочь отсюда.