Как же не хватало ему ветра в черные годы сталинского культа!
О судьбе Сережи Безбородова я ничего не смог узнать. Но произведений его я не встречаю в печати, а это наводит на мрачные мысли.
Куда нас везут?
За тонкой стенкой «черного ворона» рокотал город, и голос его казался нам безучастным, бездушным, никак к нам не относящимся. Словно город уже отрекся от нас, оттолкнул и забыл.
«Черный ворон» остановился очень скоро. Мы вылезли. Огромный двор, обнесенный высокой стеной. Рядом гудели паровозы, лязгали вагонные буфера. Падал мелкий и сухой, как соль, снежок. Я с наслаждением подставил ему лицо. А затем опять тюремная канцелярия, опять мрачно-неопрятная, с кислым запахом, с небритыми, угрюмыми, измятыми какими-то писарями. Канцелярия 1-й Ленинградской пересыльной тюрьмы, вот куда нас привезли. «Оставь надежду всяк сюда входящий!..»
Обыскивающий нас тюремный чин, удивленно пощупав мой галстук, сказал скучно сдававшему нас конвоиру:
— Службы у вас на Шпалерке не знают. Разве можно им галстуки и прочее выдавать? За это, брат, со службы снимают.
Конвоир равнодушно промолчал. Скучный разговор о каких-то галстуках и подтяжках. А для нас — снова бездна черного отчаяния. Как ликовали наши сердца, когда мы повязывали эти проклятые галстуки!
Потом нас привели в помещение, похожее и на вокзал, и на манеж, и на огромный склад. Одним взглядом не окинешь. И толпились здесь люди, как на вокзале, сидели, стояли, лежали на полу, и плыл над людьми однообразный приглушенный шум, тоже как на вокзале перед отходом поезда. Здесь поездов и ждали, поездов, увозящих в неизвестное. Это был этапный зал тюрьмы.
Меня отправили на этап ночью этого же дня.
Бывают сны, когда человек мучительно стонет, страдающе кричит и просыпается облитый потом, с колотящимся сердцем. А проснувшись, прерывисто вздыхает и не может вспомнить, что он видел во сне. Какой-то безликий кошмар. И в моей памяти эта ночь осталась таким же кошмаром.
Эшелоны под этап подавались вплотную к пересылке. Их свистки и лязганье мы и слышали, высадившись из «черного ворона». Наша этапная колонна, тысячи в полторы человек, миновала ярко освещенный тюремный двор, и за высокими его стенами нас сразу накрыл кромешный мрак. Мелкий, как соль, снег, падавший днем, превратился в крупную, твердую колючую крупу. Бесилась метель с резким ветром. За стенами двора нас ждал эшелонный конвой с собаками. Мы псов еще не видели, только слышали их злобный стоголосый лай. Потом неожиданно вспыхнули ручные фонари конвоиров, и мы увидели оскаленные собачьи морды.
Это был мучительный и жуткий путь. Конвоиры, не умолкая, орали: «Шире шаг!.. Быстрей, быстрей!..» — и мы почти бежали, задыхаясь, спотыкаясь о рельсы, шпалы, еще обо что-то неразличимое. Сзади, видимо, падали, оттуда слышались хриплые голоса, надсаженные крики конвоиров и особенно озлобленный лай, почти вой собак. Мы обходили темные пустые эшелоны и эшелоны, гудящие голосами набитых в вагоны людей. Еще полторы тысячи готовы к отправке! Иногда дорогу нам пересекали маневровые паровозы с хвостами вагонов, тогда конвоиры кричали: «Стой! Садись!» — и мы садились на снег. А собаки, когда мы садились, особенно свирепели. Они не лаяли уже, а подвывали и рычали, захлебываясь злостью. Морды их со слюнявыми оскаленными клыками были так близки от нас, что вырывавшийся из рычащих пастей пар оседал инеем на наших лицах. Я видел, как мой сосед по шеренге, мальчик-инженер, закрыл в страхе глаза.
Беззвездная и безлунная ночь мигает равнодушно редкими огоньками железнодорожных сигналов, сияет коридор ослепительного света от частых фонариков конвоиров, по которому мы бежим, переливаются изумрудами и рубинами собачьи зрачки в темноте за стенами света, снежная дробь больно бьет в лицо и по глазам. И еще — обезволивающее чувство беззащитности, бесправности, обреченности. Бредовый, кошмарный сон. А мы бежим и бежим. Нас гонит безликий неотвратимый рок.
Снова длинный темный эшелон. Товарные вагоны-теплушки. Нас остановили и долго пересчитывали. Но вот зарокотали ролики отодвигаемых вагонных дверей. Началась посадка этапа. Вскоре и меня втащили за руки в вагон ранее поднявшиеся туда товарищи.
— Сорок! Комплект! — крикнули около вагона.
Дверь задвинулась, звякнула накинутая накладка. В вагоне было промозгло, холодно, темно и тихо. Все молчали, чего-то ожидая. Потом в темноте сказали:
— В лагерь повезут. Конвоир говорил, я слышал.
— А ты думал, на курорт? — сердито откликнулись из той же темноты. Лагерь. Что это такое? Мы лагерь знаем только по погодинским «Аристократам». Не очень страшная штука в общем. Но то театральный лагерь и смотрели мы на него со стороны, из мягких кресел. А каков он, настоящий лагерь? Но даже об этом думать не хотелось, хотелось только спать.
С покорным вздохом я начал укладываться на обледенелые нары.
Утром следующего дня, уже в дороге, начались в вагоне знакомства. В числе сорока оказались: инженеры разных специальностей, педагоги, агрономы, счетоводы и бухгалтеры, партийные и советские работники. Эти в сортаменте. А кроме того поштучно: завклубом, домоуправ, часовых дел мастер, художник по витринам, поп, ленинградский дворник и представитель рабочего класса — шофер. Я запомнил их на всю жизнь. Не один год я мучился с ними в лагере. Я, их бригадир в лагере, действительно мучился, выкраивая хитростью, обманом, а иногда просто выскуливая для них у нормировщиков хорошую «горбушку».
«Горбушка», святая «горбушка»! Но до поры до времени помолчим о ней.
Позже она восстанет перед нами в божественном ореоле, с сиянием лучезарной мечты лагерника.
Люди в вагоне были незнакомые, исключая похожего на мальчика инженера. Я почувствовал, как не хватает мне моих друзей по тюремной камере.
Где вы теперь, живы ли, тюремные мои друзья: ласковый, сердечный староста-доктор, строгий, скупой на улыбку каперанг, похожий на Миклухо-Маклая геолог, робкий, всегда виновато улыбающийся колхозник, по-старомодному деликатный, стыдившийся своего кривоглазья профессор? И даже о епископе Павле пожалел я, вспомнив его иссиня-меловое лицо древнего христианского мученика, вспомнив, как он, если не спал, не забывал издали перекрестить меня, уходящего на допрос. Крепка ты, тюремная, горькая, терпкая дружба.
Нас везли все дальше и дальше на восток. Буй, Вятка, Свердловск, Челябинск, Курган. Мастер-часовщик, украинец, мрачно изрек:
— Наикращее место для нас шукають, щоб и дуло, и сквозыло, и дождем кропыло!
Мы хорошо знали, где едем — или по надписям на вокзалах, или же, постучав в оконце, кричали проходившему мимо нашего вагона смазчику, осмотрщику и всякому другому «вольному»:
— Друг, какая станция?
Но тотчас издали прилетал грозный окрик конвойного:
— Отойди от вагона! Стрелять буду!
И «вольный» поспешно отходил или нырял под вагоны соседней колеи.
Мы уже догадывались, что день грядущий ничего хорошего нам не готовит, и все же в вагоне мы отдыхали и душой, и телом. Не было мучительных допросов, можно было наконец выспаться, и кормили нас в эшелоне лучше, чем в тюрьме. Хлеба не 300, а 600 граммов, супы с мясом, а иногда вместо надоевшей ячневой каши давали (ох, какое счастье!) селедку. Как мало нужно для счастья арестанта!
По Сибири наш эшелон помчался так, что не успевали выдавать нам пищу. В иные дни нас кормили только селедкой. И наше недавнее наслаждение превратилось в мучение. На коротких и редких остановках не все вагоны получали воду. Эти вагоны, в том числе и наш, начиняли бунтовать, на остановках стучали в стенки и кричали хором: «Воды!.. Воды!..» Но остановки были минутные, и мы снова мчались.
Эшелон влетел в большой город и встал против вокзала. Читаем надпись — «Новосибирск». А мы уже осатанели от жажды, били в стенку кулаками, ногами, поленьями, сорвали с нар доску-дюймовку и принялись таранить дверь вагона. И вдруг кто-то крикнул:
— Тише! Слушайте!
Стало тихо. Сначала мы услышали песню. Где-то на вокзале из репродуктора, как из брандспойта, хлестало:
Споемте, товарищи, песню
О самом большом человеке,
О самом любимом и мудром,
О Сталине песню споем…
А потом донеслись странные звуки: где-то высоко над нашими головами шли люди, множество людей, шли беспрерывно. Мы бросились на верхние нары, к двум нашим окнам. Было начало серого морозного утра, чуть-чуть рассвело, и все же по виадуку, переброшенному через железнодорожное полотно, над нашим вагоном торопливо шли и шли люди. Грохот их ног был похож на дробь гигантского барабана.
— Куда их несет в такую рань? Словно прорвало!
— Голосовать идут. Сегодня 12 декабря, — спокойно, но напряженно как-то ответил секретарь Мурманского обкома. Он один не поднялся с нар, лежал, закинув руки за голову. И, кривясь в недоброй улыбке, добавил: