— Не Квазимодо, а умирающий Себастьян. Что толку будет в том, что картину вы выставите, а потом в гроб сляжете?
Илья изумленно глядел на нее. Такой он видел ее впервые.
Она стояла перед ним, глубоко дыша; черная кофточка на ее груди мерно приподнималась и опускалась. Светлые глаза на веснущатом личике беспокойно бегали по растрепанной фигуре Ильи. Где-то наверху гремел рояль, — играли прелюд Шопена.
Несколько секунд они молчали.
— «И, внимая Шопену, полюбил ее паж», — рассмеялся вдруг Илья, звонко, раскатисто, как он уже давно не смеялся. — Господи, да что же я, балда, позабыл. Митрофановна! Вы еще не спите? — подбежав к двери, крикнул он.
— Не надо, не зовите ее, — остановила его Маша. — Что вы хотите делать?
— Как что? Чай вскипятить.
— Мы можем это сделать и сами.
Илья остановился в нерешительности.
— Да, конечно. Но вопрос в том, что я не знаю, где что лежит. Примус, кажется, на кухне. Я сейчас посмотрю. Минутку.
Он стремглав выбежал, на ходу застегивая ворот грязной рубашки. Маша принялась разыскивать посуду. На углу письменного стола она нашла чашку с отбитой ручкой. В чашке был вчерашний недопитый чай. На стуле, возле мольберта — два блюдечка, на одном из них липким пятном растеклась масляная краска.
На кухне зашумел примус. Слышно было, как Илья долго ругался, чего-то не находя.
Через полчаса они сидели за письменным столом и пили чай. Кроме нескольких кусочков пиленого сахару и черствого хлеба, на столе ничего не было.
— Извините, Машенька, что так скромно. Но, понимаете, всё социалистический реализм сожрал… — шутил Илья, отхлебывая из стакана горячий чай.
— Смотрите, как бы он и вас за одно не изволил скушать, — сказала Маша, щуря один глаз и звонко откусывая сахар. — Показали бы картину хоть на секунду, Илья Кириллыч, — попросила она, переводя глаза на картину. — А? Что вам стоит? Ну, пожалуйста.
— Нет, не могу, Маша, — вздохнул он.
— Ну, а если я вас очень, очень попрошу, — не унималась она. — Всё равно не покажете?
Она нагнулась и искала его глаза. Он смотрел на стакан чая. Помолчав, решительно ответил:
— Не могу…
— Ну, расскажите хотя бы о ней…
Илья со стуком поставил стакан на блюдце, наморщил лоб и, взяв руку Маши, внимательно посмотрел ей в глаза.
— Хотите знать идею?
— Да.
— Но вы даете слово, что будете знать только вы?
— Да.
— Так, вот, Маша, слушайте. Наша эпоха — это совершенно своеобразная эпоха: эпоха слез, горя и крови… Большевизм, — он прямо посмотрел ей в лицо, — большевизм, безусловно, чудовищное явление, перед которым бледнеют времена Нерона и средневековья и который напоминает того получеловека-полубыка Минотавра на Крите, пожиравшего людей, о котором вспоминал в кабаке Бубенцов. Такая эпоха не может пройти бесследно в искусстве, не оставив по себе памятников. Конечно, это будут не творения Лентуловых, Ряжских и Богородских, а творения каких-то иных сил, сил, крови и пота миллионов русских людей, погибших в пасти Минотавра-большевизма. В этих сумерках человечества современный художник должен же, наконец, разобраться… Содержание должно быть сгустком крови, ну а форма… а форму надо найти…
Илья замолчал. Округленные голубые глаза, растрепанные волосы, нервные движения пальцев делали его похожим на помешанного.
— И вот, — продолжал Илья глухо, отхлебнув глоток простывшего чая, — я решил попробовать… разобраться…
— А средства? — тихо спросила Маша.
— Средства? Я еще сам не знаю, каковы они… Только не то, что лежит в основе творчества Бубенцова… Я иду от жизни, от правды.
… В окно бил мелкий, звенящий снег. Где-то уныло скрипели на поворотах трамваи. Прогудел далекий паровозный гудок.
Маша, не отрываясь, смотрела на белые простыни занавешенной картины. Казалось, там вся ее, Кремнева, Глеба, отца — всех их жизнь, прошлая, будущая и настоящая.
— Илья, какой вы… странный… — тихо сказала она, улыбнувшись.
В большой и светлой мастерской Дмитрия Бубенцова было тихо. Четко отсчитывали ритм жизни красивые стенные часы. В глянец паркета, извиваясь, убегали короткие и пухлые, как пальцы хозяина, отражения дубовых ножек кресел. Всё было стильно; даже — рамы множества картин, и хороших и плохих. Плохие принадлежали кисти Бубенцова. Всегда с каким-то нечетким рисунком, лживой перспективой, ярким, до боли в глазах, колоритом картин, сделанных наспех.
Бубенцов, распустив бархатную рубашку, под воротником которой качался огромный бант из шелковой ленты, расставив ноги, стоял, нагнув голову и держа в правой руке толстую кисть, перед огромным полотном почти законченной картины «Сталин в парке Культуры и Отдыха» и, манерно щурясь, говорил громким, слегка охрипшим голосом Глебу Денжину:
— Наша новая, широкая программа включает много различных методов, которые у нас есть и которые мы, безусловно, вскоре приобретем. Так говорил покойник Луначарский. И он прав. Мы приобретем их скоро.
Глеб Денжин сидел, откинувшись в широком и низком кресле с ручками, завивавшимися в резные львиные головы, и курил, сильно затягиваясь. Напыщенность, важность, с которыми Бубенцов излагал свои и чужие мысли, раздражали его, и он жалел, что приехал. Но его очень интересовала работа Бубенцова. Он видел, что это настоящая, кристальной воды халтура. Сталин писался с фотографии, разбитой на мелкие клетки. Этого даже не скрывал и сам художник. Фото находилось в левой руке Бубенцова, державшей палитру.
— Наше искусство не может быть ни чем иным, как силой, оказывающей огромное влияние на общий ход борьбы и строительства. Отсюда и наш реализм должен быть исключительно динамичным… Об этом говорит в своей статье…
Глеб, скрипнув зубами, перебил его:
— И ты считаешь, что твое искусство именно такое?
— Не совсем, но приближается.
— Ты очень самонадеян.
— Как угодно. И не только я нахожу стиль эпохи… Есть еще Младенцев, Сирин, Прэвс… Вспомни его «Сбор винограда» или «Красный обоз».
— Ну и что ж? Хороши? — иронически спросил Глеб.
— Да, безусловно.
— Фальшивы, Дмитрий! — закричал, не выдержав Денжин и, вскочив с кресла, заходил по паркету. — Фальшивы от начала до конца! Только бездушные схемы. Ни жизни, ни правды! Вот, к примеру, эти твои «Девочки».
Он показал на большую картину, висевшую над софой, покрытой ковром. Картина изображала группу девочек-подростков, сбившихся в кучу под цветущей яблоней. В глаза били красные, желтые и зелено- фиолетовые цвета.
— Что это такое? Разве это — искусство? — продолжал Денжин. — Это дурман!… Своеобразная порнография — если хочешь знать…
— А ты иди к дьяволу со своими мастерами прошлых столетий и тысячелетий… Со всем этим сюсюкающим старьем, — рассердился Бубенцов, снова поворачиваясь к картине. — Тоже мне: раскудахтался. Мы — искусство будущего и настоящего… А ты, ну что ты создал хорошего? Твоя «Пыль» действительно засоряет глаза зрителей и выставку… Люди отворачиваются.
— Я меньше всего говорю о себе. Я плохой художник, я всегда это говорил. Но, может быть, и я создал бы что-нибудь хорошее, если бы…
— Что?
— Если бы не Бубенцовы.
Отбросив кисть, Бубенцов неискренно расхохотался.
— Ха-ха-ха… Бубенцовы!… Бубенцовы мешают, видите ли, настоящему, чи-сто-му искусству! Ха-ха- ха… — и вдруг стал серьезным.
— Это как же прикажешь понимать?
— А как хочешь, — пожав плечами, спокойно ответил Денжин. — По-моему всё ясно. Ну, прощай. Мне надо идти.
— До свиданья. Только ты зря так резко обидел меня…
— Не надо, Дмитрий, судить о том, чего не понимаешь. Прощай.
Он вышел.
Секунду Бубенцов смотрел ему вслед, потом, тряхнув головой, снова взялся за кисть. Работа подходила к концу. Оставался неоконченным маленький уголок гранитного камня у ног Сталина.
Почти сразу же после ухода Денжина вбежала запыхавшаяся Ариадна.
— Ты с Денжиным не встретилась? — спросил Бубенцов, целуя ее в губы.
— Встретилась. Что-то мрачный очень. Вы не поссорились?
— Дурак он и больше ничего.
Ариадна засмеялась и положила руки на плечи Бубенцову.
— Митя, я тебе новость хорошую принесла.
— Какую?
— Твоя картина «Доклад Молотова на 16-м съезде» куплена клубом имени Андреева. Можешь получить десять тысяч сегодня или завтра, я уже справлялась.
Дмитрий радостно хлопнул себя по коленам.
— Тю! Вот это новость!
— Митя, тебе пора скоро свою машину покупать. Уже неудобно… Крупный художник… Смотри на писателей: у всех свои машины, как буржуи… — она прижалась к нему, поправляя тонкими пальцами бант на его шее.
— Лиса-а… — протянул Бубенцов и потрепал ее по щеке.
— Пишем этюд? — отскочив, весело спросила Ариадна.