Все шло ладно до тех пор, пока медведю не вздумалось потчевать усталого гостя куском жареного мяса. Он ввел его в глубокую нишу, где устроил свою постель из мягких шкур, покрытых вышитою тканью.
На этой постели лежали рядом два почти свежих трупа, о которых медведь стал жестами просить пришедшего помочь ему схоронить их; один был с разрубленною головой, вследствие чего Виргиний не узнал в нем беглого вора Авла, которого Арпин здесь убил, защищаясь от него, зато другой, нетронутый, бледный лицом как восковой, был отчасти памятен юноше, – вынутый из корзины, но оставленный зашитым в полотно, как был, труп хилого Балвентия, принесенного в жертву, и неизвестно, как испустившего дух, – раньше ли, истекши кровью, еще в роще, во время долгой церемонии над ним, или задушенный Авлом уже после похищения жертвы из грота.
Корзина Сатура, еще полная плодов, но уже без цветов, ободранная от тканей, тоже стояла близ того места; там было много еще костей и черепов; некоторые походили на человеческие, что пришедший еще не решил, но с него было довольно и того, что он уже видел.
Среди этого хлама лежала рутульская секира, подаренная им другу, а подле нее сукно с вышитой каймою.
В этой грубой дерюге Виргиний узнал разорванный и окровавленный плащ своего друга, счел труп, лежавший около принесенного в жертву свинопаса, за несомненное тело Арпина; ужас и скорбь наполнили его сердце; он забыл все на свете от горя, забыл и роковое предупреждение.
– Ива! – вскричал он, сорвав с гвоздя и прижав к своей груди грязные лохмотья. – Ты людоед; ты убил, изжарил моего друга; ты угощаешь меня телом Арпина! Я убью тебя.
Результат нарушения запрета был ужасен: Виргиний никогда прежде не мог даже вообразить ничего подобного, и теперь ясно понял, отчего жертвоприносители почти всегда разбегались, как безумные, из пещеры Инвы, находившейся в приречном холме.
Замахнувшись на медведя секирой, он, вместо нанесения удара, бросился бежать, нанося раны самому себе по рукам, плечам, ногам, орудием, болтавшимся на ремне в его пальцах, прижимая к себе плащ Арпина.
Дело в том, что едва Виргиний прокричал свои возгласы, как из всех углублений и коридоров подземелья раздались никогда им не слыханные звуки, как бы шепот, шуршанье, каких-то существ, пока еще незримых, но уже начавших возиться где-то вдалеке, поднимающихся с логовищ, готовящихся лететь сюда, к Виргинию, ставшему жертвой Инвы лишь только он нарушил его запрет, служивший, быть может, испытаньем для каждого заманенного чудовищем в его подземные владения.
Шепот превратился в говор, в крик, в вопль, звериное рычанье, в котором ясно повторялись все слова, произнесенные забывшимся юношей, но искаженные, перемешанные.
– Ты людоед! – кричал этот сонм незримых врагов, отголосков пещеры. – Ты убил Арпина, угощаешь Инву телом друга... Убью, убью тебя!..
Медведь, тоже забывшись, побежал вдогонку за обезумевшим Виргинием, закричав:
– Не бойся! Не бойся!
И в усилившиеся отголоски впуталось новое слово.
– Бойся! Бойся, людоед! Изжарил, убил Арпина. Бойся меня!..
Ударившись с разбега теменем об камни устья пещеры, Виргиний лишился чувств, не сознал, как выбежавший за ним друг отнес его прочь от этого ужасного места, до сих пор не понимая, что тому причиной, но привести его в сознанье не мог, поспешил скрыться, приметив, что краем трясины идут люди из местных поселян, среди которых одни уважали Руфа, как жреца, за «святость» жизни, а другие ненавидели, как вымогателя всяких поборов с подкладкой религиозных предлогов, тирана своих рабов и членов семьи, выдумщика ложных чудес Юпитера, заведомо вредного наушника, увивающегося около царского зятя.
ГЛАВА VIII
Среди друзей и недругов
Виргиний очнулся в толпе сторонников и противников его деда, когда увидевшие его уже успели позвать других, а те – оповестить все соседство.
Многие из этих поселян попали сюда по той причине, что возвращались мимо трясины из Рима с базара, где они узнали о катастрофе на царской тризне в искаженном виде, как и о ходе восстания в союзных этрусских городах, сделавших набег на римские земли.
Окружив лежащего в обмороке юношу, они спорили, вырывая из рук одни у других доставшийся им трофей – окровавленный плащ Арпина, о судьбе которого обе партии были согласны, полагая будто Виргиний убил его, навязавшись дружески проводить вон из города, коварно обещав защиту, подученный на это своим дедом или сыном Вулкация.
Поселяне кончили спор тем, что разодрали плащ надвое: одни, готовясь нести эту ветошку вместе с больным Виргинием на виллу фламина, бывшую подле земель Турна, а другие решили нести доставшийся им отрывок в Рим к Скавру, как несомненное доказательство гибели его сына.
Все они одинаково шумно привязались к очнувшемуся Виргинию, одни с льстивыми поздравлениями выполненного кровомщения за Вулкация, а другие с угрозами, что погубление сына Скавра ему даром не пройдет.
Живший лет за 200 до этого времени третий властитель римский от Ромула, царь Нума Помпилий, всеми силами старался смягчить нравы народа, отменил некоторые варварства в жертвенной обрядности и обиходных семейных обычаях, но обязанность родового кровомщения он вывести не мог[4].
Так поступали и все, после него бывшие, цари.
Все, что было в их силах, они делали для обуздания лютости вкоренившихся традиций: не принимали активного участия в таких делах, относились к ним пассивно, холодно, не давали помощи мстителям, а в спорных пунктах, при подаче голосов на совете сенаторов, защищали подлежащих родовой мести, выгораживали, уговаривали мстителей на мир и прощение.
Так поступил и мудрый Сервий теперь: он не послал никого от себя искать скрывшегося Арпина, несмотря на все приставания Руфа, Марка Вулкация, Тарквиния, Клуилия, но ни он, ни страшно испугавшийся за участь своего сына Скавр, ни любивший Арпина Турн, не могли воспрепятствовать Фламину искать невольного убийцу его родственника и казнить его, каким хочет способом, если найдет, так как тот, по рождению от самнитки, был рабом своего отца.
Царь мог воспретить только формальную казнь, даровавши помилование, но это не спасало от тайной расправы жертву родовой мести, освященной у всех племен Италии традициями прадедовской старины, укоренившейся до того прочно, что эта месть стала одним из главных стимулов жизни уважаемого человека, его первейшей обязанностью, от которой он даже не имел права отказываться.
В первые минуты пробуждения от долгого обморока Виргиний не мог сообразить всех обстоятельств дела, о каком ему говорят, не понимал, с чем его поздравляют и за что грозят, но потом его, никогда не лгавшего, возмутило общее убеждение этих людей в том, чего он не делала.
– Я не убивал Арпина, – говорил он одинаково решительно и сторонникам и врагам своего деда. – Я не мог бы его убить: Арпин был моим единственным другом; я люблю его больше своей жизни; я отдал бы себя за него в жертву чудовищу, если бы оно об этом спросило меня прежде, чем растерзать Арпина. Мстить за вдового мужа моей тетки, Вулкация, ни сын его Марк, ни дед мой Фламин не принудили бы меня ничем на свете, у них могли найтись другие мстители.
Его рассказ про явившегося ему Инву, в сущности, не содержал ничего невозможного для этих простодушных, наивных поселян, веривших на слово во всякую всячину вроде леших, оборотней и т. п., если бы это произошло в иное время, но теперь и та и другая партия слушателей заподозрила в рассказе желание свалить на Инву гибель Арпина из боязни вызвать на себя родовую месть его отца, хоть пропавший и считался невольником, но все знали, был любим им, как сын.
Притом, рассказ, благодаря болям раненной головы и потери крови, вышел у юноши до того бессвязным, сбивчивым, что он и сам в конце готов был убедиться, что все это ему приснилось, если бы не доказывал реальности дела захваченный им плащ Арпина.
Он повел поселян в горы, но не мог найти таинственной пещеры, не зная, что ее обитатель, из опасения быть открытым чужими людьми, закрыл устье изнутри камнями, приспособленными для этого его предместниками до того искусно, что никакого следа отверстия в горе нельзя было найти тому, кто не знал особых примет его.
При таком результате дела Виргиний сам поверил в гибель Арпина от его руки, но не мог этого ясно припомнить, не мог объяснить, как он одолел такого силача и куда девал его тело.
– Верно трясина засосала без следа, – разъяснил ему один поселянин.
– Если я его убил, то не нарочно, – ответил Виргиний на это, – я вам дам, какую хотите клятву, что нарочно я этого не делал, если убил, то в бреду, в беспамятстве от моей раны, не знаю, как и когда.
Доставленный в усадьбу Руфа, Виргиний расхворался тяжелой болезнью, которую в наш век назвали бы нервною горячкой, а тогдашние, более наивные люди судили по другому: Фламин, приехавший после похорон зятя, стал ласкать своего внука, как не ласкал никогда, уверенный, что тот из преданности к нему и фамильной чести убил Арпина, совершил родовую месть, по обязанности патриция, не дожидаясь приказа о том главы рода, но отрицает не из боязни, а из нежелания принять месть от Скавра из-за раба.