— Хорош ремешок! По праздникам носить буду.
Мать, чтобы порадовать сына, тоже надела на голову привезенный платок и погляделась в зеркало:
— Очень мне к лицу. Спасибо, сынок. И за ситец на кофту спасибо.
А сама уже решила сшить Родьке рубаху из этого отреза ситца — красного в белый горошек.
Родион помылся в бане, попил чаю и принялся чистить сеновал от остатков прошлогодней сенной крошки и мусора, А мать с Тишкой на улице стали сажать картофель.
Сажала Парасковья и думала: Вырастет ли? В Унде картошка вызревала не каждый год: часто в середине лета ее били заморозки, ботва чернела.
Родька возвращался из лавки: мать посылала за селедками. Увидел на улице возле избы Феклы, кухарки Вавилы, Веньку. Тот грелся на скупом солнышке и что-то привычно жевал. Он часто на улице ел такое, чем можно было похвастаться.
— Родька! — позвал Венька, — Иди сюда.
Родька замедлил шаг.
— Чего тебе?
— Да подойди.
Светлые волосы у Веньки аккуратно причесаны, смазаны бриллиантином. Рукава чистой белой рубахи подвернуты до локтей.
Родька неохотно подошел к нему.
— Хошь пирога? — спросил Венька и сунул руку в карман, выжидательно глядя на Родьку.
Тот усмехнулся:
— А с чем пироги-то?
— С изюмом.
— Ешь сам. Я ноне изюму тоже привез. Тишку до отвала накормил.
— Ну, как хошь… Ты ведь теперь моряк, — с иронией произнес Венька, — К чему вам пироги?
— Верно, нам пироги ни к чему. Был бы хлеб.
— Слышал, в Совете собранье будет?
— Слышал.
— Батя сказывал — насчет кооператива. Ты в него запишешься? — Венька презрительно скривил рот. — Туда самые наибеднющие будут записываться, те, у кого ничегошеньки нет — ни снастей, ни судов. Одни штаны, да и те для ловли рыбы не годятся — дырявые,
Родька насупился.
— Ты что же, и меня голяком считаешь?
— А как же, ты — сирота. Что у вас есть? Одна изба. Да и та покосилась. Мой батя в кооператив не пойдет. У него, брат, все имеется: и шхуна, и бот, и лавки, и завод… На что ему кооператив? Он, если захочет, свой кооператив открыть может. — Венька бросил объедок пирога и вытер руки о штаны. — Вот так… Ну, пойдешь в кооператив-то?
— Тебе-то какое дело? Ты чего задаешься? — Родька приблизился к Веньке вплотную. — Скоро твоего батю Советская власть прищучит.
— Руки коротки. Готовь штаны вместо невода… Р-р-ры… — Венька не договорил: Родька, разозлившись, выхватил из кулька селедку и прошелся ею по щекам обидчика. Тот оторопел от неожиданности, потом опомнился и сцепился с Родькой. Оба покатились по траве, тузя друг друга.
— Эй! Эй! Атаманы! — услышал Родька знакомый голос. Он выпустил изрядно помятого Веньку и встал, одергивая рубаху. Венька плакал, растирая по лицу слезы с грязью.
— Гражданская война кончилась. — Перед ними стоял Дорофей. — Хватит воевать.
— У нас она только начинается, — сказал Родька, подбирая с земли селедку.
— Из-за чего бой? Чего не поделили?
Родька пошел к берегу мыть запачканную во время свалки селедку. Венька кричал вдогонку:
— Я те еще припомню! Зуйком больше на батиной шхуне не пойдешь!
Дорофей только покачал головой.
Вечером Родька пошел к Киндяковым. Они только что отужинали. Ефросинья мыла у стола чайные чашки. Дорофей, сев поближе к лампе, в который уже раз перечитывал газету, привезенную из Архангельска.
— А-а! Атаман? Садись, — сказал он парню.
— Есть хочешь? — спросила Ефросинья.
— Спасибо, я ужинал, — ответил Родька.
— Что скажешь? — поинтересовался Дорофей.
Родька смущенно поерзал на лавке: было неловко перед Дорофеем за ссору с Венькой. Но, преодолев смущение, он спросил:
— Дядя Дорофей, скажи, что такое кооператив?
— Господи! — изумилась Ефросинья. — И тот с кооперативом явился. Не рано ли знать?
— Не рано, — возразил кормщик. — Лучше раньше знать, чем после. Я тоже не шибко подкован, однако в газетах пишут, Родион, что это — объединение рыбаков на коллективных началах. Вроде как артель.
— Так ведь и раньше артели были. Вон на зверобойке тоже.
— Тогда были малые артели, и добычу они отдавали Вавиле. А он снабжал провиантом, оружием, снаряжением. А теперь добычу рыбаки будут по договору сдавать государству по твердым ценам, и оно отпустит кредит на обзаведение снастями, пропитаньем и прочим… Вот такая разница, Родион. Понял?
— Маленько понял, — ответил паренек.
В избу вбежала Густя. Скинула пальтецо, ткнула Родьку в спину:
— Отплавался, зуек?
— Отплавался.
— Много ли заробил? Пряников мне привез из Архангельска?
— Заробил не шибко. Пряников нет, а изюму дам! — Родька достал из кармана горсть изюму, захваченную специально для Густи.
Она сложила ладонь лодочкой, приняла подарок.
— Спасибо, вкусный. Только маловато…
Родька немного растерялся от такой прямоты девочки.
— Я бы… боле принес, да Тишка все съел.
— Хватит попрошайничать, — сказал отец. — Где пропадала? Ужином тебя кормить не стоит. Не вовремя явилась.
— У Соньки Хват была. Картинки переводили…
— Хорошее дело! Играла бы еще в куклы.
— Что вы, батя. Куклы — это для маленьких.
— Оно и видно, что ты большая.
Густя опять прицепилась к Родьке.
— А на клотике[11] ты вертелся у Наволока?
— Не пришлось.
— Все стряпал?
— Стряпал…
— Эх ты, стряпуха! Где тебе на клотике!
— Приходи завтра по прибылой воде к шхуне. Покажу, как вертятся!
— Но-но! — предостерег Дорофей. — Не выдумывай. Еще нарвешься на Вавилу, он те даст клотик!
— Ничего, он не увидит.
Дома Родьку поджидал сам Вавила. Он сидел на лавке и о чем-то говорил с матерью. Тишки не было видно — он уже спал.
— А, Родион! — в голосе Вавилы укоризна. — Что же ты, братец, своих лупишь? Венькину рубаху всю ухайдакали! Мать потчевала его ремнем. Не годится так-то… Нехорошо! Вроде на меня обижаться нет причины. Я для вас, сирот, все делаю. Нам с тобою, Родион, надобно жить в мире да дружбе. Вот скоро я пойду в Кандалакшу за сельдью. Мог бы тебя опять взять зуйком. А теперь, выходит, надо еще посмотреть…
— Смотрите, — негромко отозвался Родька. — Только я зуйком с вами и сам больше не пойду.
— Что так?
Родион промолчал, избегая встречаться взглядом с Вавилой.
Мать чувствовала себя неловко. Она хотела было одернуть сына, но только посмотрела на него с упреком.
Дорофей, поднявшись рано, чтобы не разбудить домочадцев, ходил по избе в одних носках домашней вязки, курил махорку и озабоченно вздыхал. Встала Ефросинья и собрала завтракать. Ел Дорофей вяло, сидел за столом рассеянный.
— Ты чего сегодня такой малохольный? — спросила Ефросинья. — Ешь худо, бродишь по избе тенью. Нездоровится?
Дорофей отодвинул тарелку, выпил стакан чаю и только тогда ответил:
— Жизнь меняется, Ефросинья. Вот что… Сегодня собрание. Вот и думаю — вступать или нет в кооператив?
— Чем худо тебе с Вавилой плавать? Он не обижает, без хлеба не живем.
— Так-то оно так, — Дорофей запустил руку в кисет, но он был пуст. Взял осьмушку махорки, высыпал в мешочек. — Живем пока без особой нужды. Но дело в другом… Политика!
— А чего тебе в политику лезть? Почитай, уж скоро полвека без политики прожил. Твое дело — плавать.
— Скоро Вавиле будет конец как купцу. Прижмут. Суда отберут. Дело к тому идет. В Архангельске новая власть всех заводчиков поперла, купцов за загривок взяла. Везде нынче кооперативы… Вот и думаю.
Ефросинья помолчала, побрякала чашками, моя посуду. Потом промолвила:
— Господи! Чего им не живется спокойно? Испокон веку так было: ловим рыбу, бьем тюленя. У кого нет судов, те нанимаются в покрут. И вот — поди ж ты… кооператив какой-то.
— Ладно, помолчи, Ефросинья.
Кормщик надел пиджак и собрался идти пораньше, послушать, что толкуют люди.
На улице Дорофей встретил Тихона Панькина, он шел в сельсовет. Среднего роста, сутуловатый, с серыми живыми глазами и худощавым рябоватым лицом, Панькин был ловок, подвижен и не расставался с морской формой. Потертый бушлат ему был великоват, широкие флотские брюки мешковато нависали над голенищами яловых сапог, но фуражка-мичманка сидела на голове лихо, набекрень. Спутанный русый чуб выбивался из-под козырька,
С гражданской войны Панькин привез домой затянувшуюся глубокую рану в боку, был слабоват здоровьем и в море теперь не ходил. Добывая себе хлеб прибрежным ловом с карбасов, жил небогато, еле прокармливал жену да дочь-подростка.
До революции он плавал бочешником — дозорным, высматривающим во льдах тюленьи лежбища из бочки, укрепленной на верхней рее фок-мачты зверобойной шхуны. С той поры, видно, он и щурил глаза, и взгляд их был остер и пристален.