Шуракальская орда шла безлюдными просторами Дикого поля. Повсюду огромная, в рост всадника с конем, трава, ковыль, типчак, тонконог. Лишь неподалеку от русел пересохших от летнего зноя речек встречался кустарник степной вишни, бобовника и чилиги. По утрам уже бывало прохладно, в ложбинах долго не рассеивался туман, но днем над желто-бурой степью висело жаркое призрачное марево. В траве гудели жуки, звенели осы, стремительно шныряли изумрудно-зеленые и серые ящерицы. Спугивая стаи шумных дроф и стада быстрых сайгаков, разгоняя волков и лисиц-караганок, крымцы неудержимо приближались к землям Тулы и Тарусы.
— Эй, молодец! Вишь разоспался! Вставай!..
Федор с трудом открыл глаза, лоб его покрыла испарина со сна, который так неожиданно прервался, почудилось, будто терзает его кто-то, душит…
— Ну и горазд ты спать, никак не добудишься, — перестав трясти пленника, сказал атаман.
— У него, Гордей, семь праздников на неделе! — поддакнул Митрошка, который с зажженной свечкой в руке стоял рядом.
«Принесла их нечистая, когда уйти замыслил!» — с досадой мелькнуло в голове Федора; нахмурился, глаза сощурились сердито.
— Что вздулся, будто тесто на опаре? — буркнул чернобородый, пристально разглядывая пленника; многозначительно продолжил: — Что, не узнал меня?!. А я тебя запомнил, молодец! И как завал ты первым кинулся растаскивать, а особливо — как с мечом на меня кинулся и руку рубанул… Припомнил теперь? Вишь, Митрошка, как оно нечаянно-негаданно случилось, — обернулся он к косоглазому лесовику. — Попал ко мне, Митрошка, ворог мой.
— Неужто тот самый, про которого ране сказывал?
«Узнал душегубец! Да не возьмешь ты порубежника!» — Федор выхватил спрятанный в тряпье нож.
— Брось это! — небрежно махнул рукой атаман. — Худа тебе не сделаю, не за тем пришел. Поговорить надо… Митрошка, выйди на час! — приказал он.
Лесовичок удивленно покосился на него, но без возражений покинул землянку.
Федор и Гордей остались одни. Молча разглядывали друг друга: пленник — настороженно, исподлобья, атаман — испытующе, с любопытством.
— Как звать-величать тебя, молодец? — первым нарушил молчание вожак.
— Тебе на что, Господу свечку за душу мою поставишь? — угрюмо спросил Федор, перевел взгляд с лица Гордея на открытую дверь, через которую был виден окутанный вечерними сумерками лес — частица такой заветной воли.
— Будет ершиться, — примирительно молвил чернобородый, заметив, с какой тоской посмотрел пленник на открытую дверь. — То я сказал Митрошке о враге в шутку. Ежели б порешить тебя думал, сюда бы не привел, на болоте прикончили бы за милую душу, чай, там тебя узнал. Подумал тогда, что взять с ратного человека. Да и знакомец ты мой еще с… — у него едва не вырвалось «с Кучкова поля!», но сдержался, не досказал.
Вот уже в третий раз сводила их судьба. В первый раз — в день казни сына последнего московского тысяцкого Ивана Васильевича Вельяминова…
Из Кремля осужденных повезли по Никольской улице Великого посада. Большая телега, которую тащили две низкорослые сильные лошади, была окружена конными дружинниками великого князя Московского. В ней находились двое, руки их были связаны за спиной. Один, молодой, угрюмо насупив рыжевато-белесые брови, сидел недвижно, глаза его, казалось, застыли. Второй, в годах, со свалявшимися седыми волосами и бородой, вертя головой по сторонам, бросал на стоявших вдоль улицы людей испуганные взгляды.
На Кучковом поле, куда наконец дотащилась телега, высился свежесрубленный помост. Вокруг него стояла конная и пешая стража в темных кафтанах и блестящих шлемах с высокими навершиями, с мечами в ножнах и копьями в руках. По всему полю, пестря разноцветными одеждами, толпился московский люд: бояре и боярыни в опашнях и летниках, ремесленники и торговцы в зипунах и кафтанах, бабы в сарафанах и душегреях, монахи в рясах, нищие в рваных рубищах.
На небе клубились тяжелые осенние тучи. Моросил мелкий холодный дождь. Было серо, пасмурно и тоскливо. Народ замер в тягостном, настороженном молчании. Такого в Москве еще не бывало. Впервые на миру, на людях должна свершиться казнь. И не каких-то там разбойников-душегубцев, а одного из первых бояр московских Ивана Васильевича Вельяминова, сына последнего московского тысяцкого, главы московской земщины Василия Васильевича, который умер несколько лет назад. Второй осужденный — Некомат-сурожанин, богатый московский купец, друг покойного тысяцкого. Великий князь Московский Дмитрий Иванович обвинил их в измене, в попытке отравить его с семейством. Боярская дума приговорила обоих к смерти.
И вот на Кучковом поле появились великий князь и его брат Владимир Серпуховский с ближними боярами. Велено было начать казнь. Некомата повели первым. Он был в разодранной до пояса рубахе и шел, не сопротивляясь, едва переставляя ноги, дрожа от холода и страха. До самого помоста Некомат держался, но когда поп торопливой скороговоркой отпустил ему грехи, а подручные палача начали натягивать на его голову мешок, заскулил на все поле. Раздался глухой удар топора, плаха окрасилась кровью.
Пришел черед Ивана Васильевича. Он шагал в окружении княжеских дружинников, высоко подняв голову, глаза его не отрывались от плахи. Быстро взошел на помост, оттолкнув плечами стражу, закричал:
— Не за свою обиду я крамолу против князя Дмитрия ковал! Не потому, что не дал мне Дмитрий стать по праву московским тысяцким, когда преставился мой батюшка!..
На него набросились несколько человек, схватили, поволокли к плахе. Народ зароптал, в разных концах Кучкова поля надрывно заголосили бабы. Толпа пришла в грозное движение. Стражники обнажили мечи, выставили копья.
На какой-то миг Вельяминов уже у самой плахи снова сумел вскочить на ноги, истошно воскликнул:
— За права и вольности ваши, москвичи!..
Его повалили на помост, прижав лицом к доскам, крепко держали, пока священник читал молитву. Но, когда стали надевать на голову мешок, он опять успел выкрикнуть:
— За вас, москвичи, смерть принимаю!..
Неожиданно какой-то чернобородый монах в надвинутом на глаза капюшоне, а им-то и был бывший стремянный молодого Вельяминова, а ныне атаман лесовиков Гордей, проскочив между двумя стражниками, ринулся к помосту и закричал:
— Я с тобой, Иван Василич!
Богатырского сложения рука дружинника тяжелым камнем упала на плечо чернеца; держала, будто мальчонку.
— Не дури, отче, так и голову потерять можно.
— Держи его крепко: должно, лазутчик вельяминовский! — заорал второй воин с большим шрамом через всю щеку. Но богатырь, схвативший монаха, воспользовавшись тем, что в это мгновение внимание всех было приковано к помосту, где стражникам наконец удалось скрутить Вельяминова, шепнув: «Беги, отче!» — толкнул того в толпу…
Сверкнул взнесенный в руках палача топор, и окровавленная голова Ивана Васильевича скатилась на помост.
Отовсюду послышались негодующие возгласы, жалостливые восклицания, громкий женский плач.
Тем временем Гордей успел покинуть Кучково поле. Но Федора, того самого богатыря-воина, который спас его, на всю жизнь запомнил.
Второй раз они встретились во время схватки разбойников с порубежниками на окраине Коломны. Гордей, признав Федора, от удивления на миг замешкался и не успел отразить его удар. А тому и в голову не могло прийти, что между монахом, который бросился к помосту во время казни молодого Вельяминова, и атаманом душегубцев могла быть какая-нибудь связь… Но Гордей пока не хотел открыть пленнику, что они давние знакомцы: «Прежде переговорю с ним, проведаю, что за человек, как мыслит…»
— Да и удаль твоя мне полюбилась… — после затянувшегося молчания протянул атаман с ухмылкой.
Федор не ожидал, уставился на того недоверчиво: «Что ему надобно? Не инак пришел поиграть, будто кот с мышей?» Но все же спросил:
— Пошто ж на болоте не отпустил и тут держишь?
— Вишь шустрый! Поначалу я тебя попытаю. Как звать все ж тебя, скажи, молодец?
Порубежник решил было не отвечать, но тут ярче вспыхнуло пламя свечки, которую перед уходом примостил на бревне Митрошка. Что-то похожее на участие, а может, это ему только показалось, уловил пленник в глазах лесного атамана и неожиданно для самого себя невольно ответил:
— Федором, сыном Даниловым.
— Вона что! Тезки, выходит, родители наши. А ты, должно, дальний, по разговору видать. Вроде не с Волги и не с Рязани. С верховских земель, что ли?
— Со Сквиры я, что возле Киева.
— Далеко тебя занесло! — удивленно покачал головой Гордей, поинтересовался: — А в Коломну как попал?
— После мамайщины.
— Так ты, молодец, и на Куликовом поле был! Чай, давно уже из Киева?
— Годов десять как переехали.