въехали в густой хвойный лес, который обступил их со всех сторон, и сразу повеяло болотной сыростью, звуки, доносящиеся до них, несли с собой шум колышущихся крон деревьев, скрип могучих стволов, пугавший и без того насторожившихся путников. Казачьи лошади прядали ушами, ступали осторожно, непрерывно вздрагивали, не желая идти дальше. Казаки нахлестывали их плетками, понукали, а потом, поняв, что так будет быстрее, соскочили на землю и повели их в поводу, пока те не обвыклись и не успокоились окончательно.
— Вот она, Сибирь-матушка, начинается, — неожиданно довольно миролюбиво проговорил Климентий, которому тоже, судя по всему, было не совсем уютно в сумрачном лесу.
Аввакум безошибочно определил, что тот чего-то боится, но не смеет сказать, и спросил наудачу:
— Разбойников тут не бывает?
— Как не быть, полным-полно, самые воровские места, — быстро отозвался тот. — Многих моих товарищей положили, Сибирь — она, одно слово, Сибирь и есть. Весь разбойный люд тут собран…
— Поди, на нас не нападут? — Аввакуму тоже сделалось не по себе, и он принялся читать про себя молитву, моля Бога, чтоб пощадил прежде всего детей его. За себя он почему-то особо не беспокоился, считая, что уготовлен ему долгий жизненный путь и Господь не прервет его здесь, не даст умереть от разбойничьего ножа или кистеня.
Он и не расслышал ответа пристава, который объяснял, что казаки им на то и приданы, чтоб не только за ссыльными приглядывать, но и защищать от лихих людей.
Лес они миновали беспрепятственно, то ли по благополучному стечению обстоятельств, то ли потому, что хваленые разбойники оказались заняты другими, более важными, делами, и вскоре спустились к руслу неширокой извилистой речки, покрытой льдом. Судя по наезженным колеям, по ней прошел уже не один груженый обоз и опасаться за крепость льда не стоило. И далее непрерывной чередой потянулись леса, опоясывавшие речные берега, словно густым частоколом, и казалось, из них смотрит на путников кто-то невидимый, несущий в себе угрозу и смерть.
Вскоре возле устья небольшой речушки Аввакум увидел несколько непонятных сооружений из жердей, укрытых сверху шкурами, берестой и еловым лапником. Из них к нему уходили клубы дыма, из чего можно было заключить, что внутри них, должно быть, находятся люди.
— И кто же здесь живет? — спросил он у Климентия.
— Да кто их знает, — охотно отозвался тот, радуясь в душе, что спутник его более не ведет бесед о спасении души, а переключился на житейские привычные ему темы, — может, татары, а то остяки или вогулы. Живут себе… Чего им сделается…
— А русские селения будут? — Аввакум представил, что вдруг и ему с семьей придется жить в таком вот шалаше, о чем он раньше даже и не задумывался, как с детьми можно в лютые морозы зимовать в таком хрупком на вид строении.
— Куда ж они денутся, будут. Насмотримся еще.
И действительно, к вечеру они въехали в небольшое село, в глубине которого виднелся посеревший от влаги и стужи деревянный крест на церковной маковке. Большие рубленные из крепкой с красноватым оттенком сосны дома образовывали широкую улочку, которая вела к церкви, а за ней, чуть в стороне располагался постоялый двор с громадными воротами, за которыми находились коновязь и дом для ночлега. Навстречу к ним вышел, видимо, хозяин в длинной до пят одежде из звериных шкур, заканчивающейся наверху чем-то вроде колпака, накинутого на его большую лобастую голову. Он гостеприимно распахнул ворота, и они тут же въехали во двор, а следом за ними и кибитка, управляемая равнодушным ко всему Семеном и припоздавшие чуть казаки.
— Видал, какие одежды тут носят? — спросил Аввакум пристава, указывая на хозяина, уже закрывающего ворота обратно.
— У здешнего народа переняли, говорят, в них любой мороз не страшен, — ответил тот, выбираясь из саней.
— Да уж, — кивнул Аввакум, — и вид-то у него тоже звериный, как и шуба его. Не разбойник, случаем?
— Не боись, батюшка, — неожиданно хохотнул Климентий, что с ним случалось довольно редко. Но, видимо, и он, натерпевшись страха, пока ехали через угрюмый и мрачный лес, теперь отошел душой и сердцем и стал обычным русским мужиком, который всегда рад посмеяться над недавними напрасными страхами.
* * *
Пока пристав договаривался о ночлеге и плате за него, Аввакум помог выйти жене, принял Корнилия и пошел с ним в дом. И тут он услышал, как младенец тяжело и судорожно дышит и время от времени глухо, словно маленький старичок, кашляет. Он повернулся к супруге и испуганно спросил:
— Что это с ним?! Неужто заболел? Вчера вроде здоров был, а тут вдруг… Что делать-то станем?
— И старшие тоже нездоровы, продуло в дороге, — ответила она, потупившись.
— Что же молчала раньше? Нужно было остановиться, подлечить их как-то. Сейчас скажу извергу этому, что дальше не поедем, пока детки не выздоровеют, — решительно повернул он обратно, передавая Марковне сверток с малышом.
— Не горячись, — остановила та его. — Подождем до утра, может, Корнеюшке лучше станет. У меня с собой малина сушеная из дома взята, напою отваром, укрою потеплее, подождем…
Аввакум хотел было ответить ей, что непременно сейчас пойдет и все выскажет Климентию, которого как слугу патриарха считал здесь главным своим врагом и усматривал во всех его действиях угрозу не только для себя, но и для жизней их детей, супруги, за которую он был готов биться с любым, не страшась ни угроз, ни самой тяжелой кары. Но, чуть подумав, решил, что Анастасия, как всегда, права, недаром умным человеком сказано: утро вечера мудренее, и, тяжело вздохнув, вошел в дом.
В тот вечер он долго не мог уснуть, слушая, как тяжело дышит, с частыми хрипами, младшенький сынок, покашливают старшие, и во всех этих бедах вновь и вновь обвинял исключительно патриарха Никона. А ведь не так давно они уважительно относились друг к другу и не раз вели долгие беседы, а вот пришел срок, и с недавних пор все поменялось. И патриарх, учинивший церковный передел, покалечивший судьбы тысяч людей, стал для него хуже папы римского, султана турецкого или иного врага веры Христовой. И не для одного Аввакума, а для всех тех, кто отшатнулся от нововведений церковных, перечеркнувших тем самым вековые православные традиции. Именно с него, с Никона, пошла в думах людских такая круговерть, не приведи господь кому испытать такое и стать участником раздоров церковных.
Едва проснувшись, он первым делом поинтересовался у жены, что уже давно встала и хлопотала, готовя согретую