они, майские-то, где! С Ростова разговор перешел на качинских. Балакали про боцмана Бесхлебнова, который вернулся из похода сильно осерчавшим и сам водил на Малахов. Про геройство покойного сигнальщика Любякина…
Шелехов изумился, узнав о гибели любимого ученика:
— Любякин убит? И уже похоронен?
Он вышел, теснимый странными угрызениями, на палубу. Ему показалось, что внутри его кто-то проликовал тайком при этом нежданном известии. И не было сил заглушить в себе приятное и омерзительное ликование… Значит, Любякина нет? И он никогда не узнает о том, что случилось в ночной степи у мичмана с Таней. И никогда при встрече с ним не придется больше трепетать по-заячьи.
При встрече с Любякиным-ударником…
«Витязь» всеми своими мачтами падал стремглав, как в пропасть, в сумеречное, но еще светлое небо. Это — от воздуха кружилась голова. От воздуха и от бездонно раскинутого над мачтами неба… Вон — «Гаджибей». Ни голоса, ни человека… Шелехов вспомнил матросика в блинчатой фуражчонке, со злостным, вышаривающим взглядом. Может быть, где-нибудь там, под спардеком, присматривается, узнает… Перешел на другой борт, над которым нависла длинная сарайная громада неведомого гидрокрейсера.
На городской круче вкривь, один за другим, зажигались огоньки. Моторка бежала с того берега; вон выскользнула из черной тени, упавшей до половины залива, и стрекочет, и вьется в светлом. Куда, к «Витязю» или к «Гаджибею»? Не мчит ли что-нибудь недоброе? И первая звезда сронилась в зыбь. Как будто только сейчас веселый румяный горнист сыграл зорю, застенчиво и баловливо подходит к офицеру: «Дозвольте, господин прапорщик, на разведку, скушно!..» — «А вы имейте в виду, Любякин, мы еще годик так позанимаемся, и вам можно будет на аттестат зрелости!» А майское теплое море поднимается в сумрак, сказочным туманом пеленает мачты, и невидимое за горой гулянье, и замирающую в груди, незнаемо чего хотящую юность. И нет больше Любякина, и моря того нет. Будущее вдруг открылось во всей своей резкой и сиротливой безотрадности, подобное бесконечной холодной отускневшей реке… Не сразу понял, что это Жека подползла опять тайком, попутала отравной тоской.
Жека!.. Огромное море отделяло его теперь от этой женщины, такое недосягаемо огромное, что лучше было бы задохнуться, чем поверить…
Нет, надо было пересилить себя, рассеять, напрячь сейчас мысли над чем угодно, только не поддаваться. Шелехов решительно спустился в свою каюту, зажег лампу, для чего-то поворошил стопку книг в черных библиотечных переплетах, давно без призора пылившихся у него на столе. Следовало подумать о многом, со многим освоиться чувством и мыслью — вот с тем, что случилось ночью на Малаховой с Пелетьминым, Любякиным… У него еще днем мелькнуло такое: «Мы (то есть Шелехов и кто-то еще другие) — как те татары, что пировали когда-то на досках, под которыми, связанные, корчились пленные. И Петербург, и столовая Ореста Миллера, и полученные пособия, и Жека — все это тоже был пир на досках… И когда те, которые целыми столетиями корчились внизу…»
Неладная суета слышалась из коридора. Вихрем промчалось множество ног. Рядом, у штабных, наотмашь хлестнулась дверь… Шелехов поднял голову; кругом стало тихо, как в глубокой яме.
Что-то, самое главное, делалось за коридором, на палубе.
Через раскрытый, зияющий люк смотрело небо, рассеченное черной мачтой, вечерне-потемнелое. В раме дверей, выходящих на палубу, громоздилась сутулая фигура Пачульского. Где-то гулко настрачивал мотор.
Капитан всхлипывал на ухо:
— Вон туда, на крейсер, направо, направо глядите!
После света сарайная громада крейсера прояснялась трудно и медленно. Едва можно было разглядеть стучавшую у его подножия давешнюю моторку. По трапу на моторку сходил смутный человек, очевидно офицер, с белеющим вензелем на рукаве. Следом спускались еще такие же, сгорбленные, принужденные. За ними, отделившись от толпы у борта, юркнуло вниз несколько короткополых, с винтовками. Во всех этих действиях проступал неясный еще, но цепенящий смысл.
— Капитан, — лихорадочно бросился Шелехов к Пачульскому, — куда же их, куда?
Пачульский хныкнул, — вероятно, пожимал плечами.
— Капитан, но ведь на «Свободной России» был митинг, там постановили, сегодня же постановили…
С береговой кручи, на той стороне, сорвался залп, за ним — словно судорогой взбежав повыше — второй. За ветром — ликующе и многоголосо улюлюкнуло.
— Пошли, пошли. — Капитан тянул за руку назад вниз, в зияющую яму.
Дробью грохнули каблуки — почти над головой. Кузубов с веселым воплем сыпался сверху.
— Полундра!
Шелехов никак не мог уцепиться пальцами за его фланельку.
— Как там, что?
Кузубов уже выведал кое-что из-за борта, немного.
Все улицы оцеплены ударниками. Опять ходят по квартирам, вылавливают офицеров и буржуев. На «Свободной России», оказывается, целый день выбирали ревком, верх взяли большевики. Сейчас команды арестовывают своих офицеров и сводят в экипаж, где заседает самодельный суд. Когда приводят офицера, знающие его, из «стариков», выступают за и против, рассказывая собранию все, что им известно про этого офицера с пятого года; попались уже крупные лещи, которых без пересадки отправляют на Малахов.
— С вами Каяндин останется, он никуда не пойдет… А мы с Хрущом в город… Вадима Андреевича надо выручать… начальника. Сюда ночевать приведем.
В кают-компании поперек дороги стоял на косолапых, клещистых ногах Агапов, радостно к чему-то прислушиваясь.
— А ведь Варфоломеевская ночь, господа!
Глава вторая
«В связи с контрреволюционным настроением командного состава, а также выступлением Каледина справедливый революционный гнев матросов выразился в актах расстрела нескольких офицеров»
(Из Воззвания Севастопольского военно-революционного комитета)
…Ревком наводил порядки. Ревком приостановил самочинные обыски и аресты. Присоединившиеся к ударникам темные, безвестные ватаги, потрясавшие город дикими грабежами, присмирели и попрятались. По ночам дозорили в улицах надежные матросские патрули. Двадцать тысяч бутылок вина по распоряжению ревкома было выброшено в каменистую пучину моря, под бульваром.
Из бушующих ледяным ветром аллей далеко шибал виноградный дрожжевой дух.