– А вот и брешешь! – оборвал его князь Василий. – Откуда у тебя, у вора, сорок пудов меда своих?
– Да уж было, – туманно ответствовал Иван Панов, и взор его описывал над головами судей размашистую кривую.
– А то ты знаешь, сколько на тебя изветов лежит?
Иван Панов сосредоточенно плыл, покачиваясь во враждебных хлябях.
Князь Василий пристукнул по столу. Это, вероятно, следовало понимать как самостоятельный, отдельный вопрос – Иван Панов упорствовал в размеренном колыхании бедер, тугого живота под расшитой рубашкой, упитанных плеч и совершенно, как угловатый булыжник, голой сверху головы.
– Что же ты государево вино крадешь бочками, когда у тебя своего меда сорок пудов? – Князь Василий поднялся, пытался подвинуть из-под себя тяжелый стул и нетерпеливо отшвырнул его коленом.
– Хочешь ли ты прав и виноват быть повальным обыском, – со своей стороны подступал Евтюшка, – что сорока пудов меда у меня на дворе не бывало? Как же я его провез, мед-то, сорок пудов, что никто не видел?
– А хоть свиньям вылей, хоть в овраг спусти, – удостоил его ответом Иван Панов, – а что взял – верни. По той цене, что в людях держится.
Судебное определение «прав и виноват» значило, если обе стороны соглашались его в том или ином случае принять, что по выяснению условленного обстоятельства и дело целиком должно окончательно решиться. То есть Евтюшка предлагал вот что: если повальный опрос соседей в его околотке показал бы, что никто сорока пудов меда на дворе у Евтюшки не видел, то Евтюшку следовало оправить, а Ивана Панова обвинить. И наоборот в случае, если бы свидетельство жителей слободы оказалось в пользу Панова. Предложение это кабатчик не принял, обошел, как опасную узость. Предпочитал он в неустойчивую погоду держаться открытого моря. Корабль его, однако, раскачивался все опаснее.
Воевода распалялся и бушевал:
– А что ты месяц с целовальниками деньги собирал на себя? Это ты знаешь? – Под «этим» подразумевался, надо думать, кулак, ибо князь Василий чувствительно ткнул кабатчика в нос.
– Враки-то свои попридержи, попридержи! – приговаривал князь Василий, забирая в кулак Иванову бороду. – Попридержи враки-то, – повторял он, заматывая крученое волосье, – есть мне, что и без твоих-то врак… есть что рассуждать. Вор! – Воевода дернул, Иван Панов содрогнулся от темени до пят. Крепко заскрежетал тут матицей по камням его корабль, затрещал кузов. – Страдник! Тать ночной! – На каждое слово князь Василий драл бороду, а Иван Панов, не сгибаясь, содрогался. – Государев изменник! Сукин ты сын! Блядун!
– Побойся бога, князь Василий Осипович! – промычал сдавленным голосом кабатчик – последнее ругательство задело его за живое.
– А я говорю: блядун! – с недостойной радостью повторил князь Василий, почувствовав, что нащупал уязвимое место. – Блядун!
– По-бо-бо-ба-га… – мычал Иван Панов, моргая синюшными веками.
– В колодках не сиживал, страдник! – драл воевода.
И тут, содрогнувшись особенно мощно, всем кузовом своим Иван Панов повалился – произошло крушение.
– Виноват! – взревел кабатчик так, что воевода отпрянул. – Виноват я перед государем! – Со стонущим звоном он бухнул коленями на пол – оторопь взяла, застыли все.
Сенька Куприянов распрямился, забытое перо, роняло на строку кляксу. Дьяк Иван смотрел пристально, с любопытством холодным и трезвым, как человек, привыкший не тратиться на пустое удивление. Константин Бунаков, играя на лице не устоявшейся улыбкой, оглядывался на товарищей. Князь Василий отступил еще на шаг, лицо его: – распятый в гримасе рот, напряженные крылья бровей – хранило признаки слепого гнева. Во взвинченном состоянии Федька видела все сразу: кабатчика на коленях и судей в разнообразии их взаимных отношений, разболтанного каким-то лихорадочным торжеством Евтюшку, который не мог уж себя сдерживать.
– Виноват! – стучал коленями Иван Панов, разворачиваясь. – В том во всем виноват я перед великим государем и перед тобой, князь Василий Осипович! Вели казнить!
– Да в чем же ты каешься, дурень? Вина твоя в чем? – суетился захлебывающимся голосом Евтюшка.
Иван Панов, гулко стукнувшись лбом о половицу, приостановился в скрюченном состоянии: а что, не сказал он разве?
– Побереги, болван, лоб, – молвил князь Василий, – вина твоя в чем?
Иван Панов подумал.
– Да и вины, почитай что, нету… – Все в комнате застыли, внимая в противоречивых чувствах. – Разве то за вину считать, что писулька окаянный, проклятый улестил. Он-то и соблазнил – Федька Малыгин, Посольский! Он проклятый! – вскричал Иван Панов в новом приступе раскаяния. – Ты меня погубил! – ткнул он рукой в Федьку и обратил к ней бессмысленный стеклянный взор – глаза в оправе синюшной тени остервенело округлились. – Федька проклятый кабалу писал. Я, говорит, и государеву грамоту подписать не дорого возьму, а уж чтобы площадному этому удружить, тут уж…
– Да вовсе тебя я не знаю! – произнесла Федька для всех спокойно, даже вяло, только не спокойствие это было, а нечто обморочное – все в ней обмерло.
– Деньги, дескать, пополам, – продолжал токовать кабатчик, ничего не слушая. – Но мне зачем? Я не хотел. Уж так уговаривал Федька этот, так просил. Вот как бог свят, я не хотел. Ладно, говорит, все, дескать, тебе, что с Евтюшки получишь, а мне не деньги важны, лишь бы мне только зло какое недоброе причинить недругу моему старинному и ненавистному Евтюшке. Сколько злобы-то – не приведи, господь!.. И во всем в том я виноват – бес попутал. Взял я у него ту поддельную кабалу. Не погуби, князь Василий Осипович! – Иван Панов положил земной поклон.
– Кто ты такой? Кто ты такой? – беспомощно повторяла Федька. – Я тебя знать не знаю, ведать не ведаю и в глаза не видал.
– Не хорошо, Федя. Вот не ладно ты сейчас сказал, ой худо! – упрекнул Иван Панов, слегка повернув голову. – Государь милостив, вину свою принеси и покайся! Помнишь, ты еще говорил, что шутка, мол, будет? А вот она какая шутка-то оказалась. Нехорошо, Федя.
– Я уговаривал?
Казалось, кабатчик и просветлел, снявши с души тяжесть, умиротворенный голос его выражал довольство трудной победы над собой. Огорчение доставляло ему только Федькино упрямство, но, видно, склонялся он уж к тому, чтобы предоставить изолгавшегося подьячего его собственной участи.
Дело сделано.
Заметно успокоился и князь Василий – его, воеводским, рвением сомнения разрешились, концы с концами сошлись, осталась необходимая, но мелкая писарская работа, которая не требует уж ни озарений пытливой мысли, ни вмешательства властной руки.
– Чепуха какая! – сказала Федька. – Что же я сумасшедший, эту дурную, безмозглую кабалу писать? Что за сорок пудов меда? Где они? Что за галиматья?
– А я что ли полоумный эту чушь сочинять? – оскорбился Евтюшка. Глянул нагло, но хватило его только на самое короткое столкновение, глаза отвел и дальше общался с ответчиком только через судей.
– Товарищи твои, площадные подьячие, признали, что ты кабалу писал!
– Да и ты мог подделать – никто не отрицал. Ты же хвастал, что можешь любую государеву грамоту подделать.
– Кому я хвастал? Кому? Не говорил я такого никому!
– Мне говорил! – сказал Евтюшка со злобной твердостью в голосе.
– И мне говорил, – поддержал Иван Панов. Он оставался на коленях, дожидаясь разрешения встать, рассчитывал он, что будет ему знак: уже, мол, все, пора, вставай.
– Что же ты государева слова не объявил, если я вел с тобой такие непотребные речи? – с натужной язвительностью вопрошала Федька.
– А думал, спьяну сболтнул. А вон как вышло! Эва, куда зашло! – присвистнул кабатчик.
– Я был пьян?! – потерялась Федька. – Да я с тобой и рядом не сидел!
– Пьян, – хладнокровно подтвердил Иван Панов. – На ногах не держался. Уж мне ли пьяного не узнать? А пьян ты был, Федя, как свинья, – он презрительно сплюнул. И покачал головой, сокрушаясь человеческому падению. И провел ладонью, оглаживая череп – словно самого себя успокаивая.
Открыла Федька рот… и закрыла. Все, поняла она, утопили. В ложке с водой утопили. Бессильное бешенство душило ее. Провели. Грубо, откровенно, пошло. Так грубо, так незатейливо, что в самой невероятной, крайней, невозможной простоте обмана заключалось недоступное обыкновенным людям, вроде Федьки, величие. Это надо уметь еще – утопить в ложке с водой.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ. НЕОЖИДАННЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ ИГРЫ В ЖМУРКИ
Сердце быстро стучало, разрывалось, только Федька не сознавала этого: что сердце, что пылают щеки, стиснуты пальцы, ничего этого про себя не знала, захваченная порывом злобы, которая мешала ей и говорить, и соображать, и даже стеречься, избегая ловушек, отыскивая спасение.
– Признай, Федор, – сказал дьяк Иван будто сквозь пелену, – что ты написал в шутку. Как пояснил нам тут Иван Панов. – Каждое слово дьяк Иван произносил раздельно и внятно, по слову вдавливал свою мысль в Федькино горячечное сознание.