— Это ты? — робко спросил он. — Я и забыл, какая ты. Все мороз был, да кровь, да ожидание. Скажи мне слово, чтоб я уверился, что это ты.
Ее губы нежно дрогнули, но голос был притворно строг, как и в былые времена:
— Что еще за слово? Стыд какой! У нас дети взрослые и птиц гораздый есть, а ты слова хочешь, будто юнош пылкий.
Он закричал так, что ангелы, дремавшие в облаках, проснулись:
— Я сразу понял, что это ты! Разве можно было нам не встретиться! То ведь Господом назначено! И вот исполняется.
И вдруг он увидел, что ему отвечают улыбками все, с кем пережито было и ожидание, и мороз, и кровавая сеча. Невредимые, здоровые, мордатые — все здесь: и младени Бровач с Невзорой, и Губорван, и мраморщик с охриплым ножевщиком, и воскобойник, и даже Проня, который пришел на Сить со Святославом и зятем, сторожившим Бий-Кема, и ростовский Жидислав, любимый боярин Василька, даже ленивый служка Кирилла — и он тут.
— А вы зачем? — спросил Юрий Всеволодович в изумлении.
— А мы животы положили за друга своя, — отвечали они нестройно и громко. — Аль ты нам не рад?
— Я рад, конешно, — смутился он. — Только не ожидал вас видеть, и все…
— Так что же не жалуешь? Обойми нас и облобызай! Что ты еще можешь для нас сделать?
Они двинулись к нему — он отступил в смятении: не они ли только что валялись по кустам мерзлы, недвижны, с отверстыми ртами и скрюченными в последней муке перстами? Не сон ли?.. Но их объятья были крепки, плеча крепки, спины могучи, голоса густы, власы тоже густы и чисты, без следов крови.
— Дружество мое, сотоварищи светлы, — бормотал он с облегчением, затопляемый радостью. — Что я могу дать вам, что сделать? Уж все мы награды свои обрели, возблагодарим же Даятеля вместе!
— Княже, княже, — повторяли они. — Все прощено и любовию омыто… Только прикажи зажечь смоляные бочки по дороге. Иным еще темно и тяжко пробираться сюда. Раны свои несут и изнемогают. Прикажи путь их осветить.
— Други, братья! — потерялся он. — Могу ли тут приказывать? Каждому из нас путь назначен и должен быть пройден. Аль неведомо вам? Аль вы дети малые?
— Мы дети, мы дети! — обрадованно вскричали они. — Мы дети Отца Единого! Помоги, Отче, труждающимся и болезнующим средь терний и умыслов вражеских!
Они так громко, с такой верой просили!
Не может не соделаться по молению их, подумал князь. А Симон сказал:
— Как железо, разжижаясь, преобразуется в огненный блеск нестерпимый, кипящий, так и ум освещается от зари благодетельного огня… Впрочем, ум больше ни причем. Ибо зло побеждено. Смирение и веселие сердца даровано. Помощь Милосердного подана.
— Отче, в сумлении я, — возразил князь. — Соратники мои пришли и лобызают меня, но, которые пришли, говорят, иные еще идут и плохо им. Соболезную и сострадаю. Рази не все равны перед милостию? Иль они не заслужили? Ведь освобождены и обрадованы не одни лишь праведники, грешники тож. Да и сам я не грешник ли?
Симон пожевал сухими устами, тая улыбку:
— Послушай-ка, чего молвлю. Жил-был в Царьграде двести годов назад Андрей блаженный и юродивый. Нужду терпел и поношения, насмешки и камения прият от деток неразумных с плачем, но с кротостию. Однако более дивил народ тем, что стены домов целовал, а на иные плевал. Еще непонятнее, что стены тех домов целовал, где грешники бесчинствовали, а плевал на жилища праведных. И что так?
— Сложная притча, — сказал Юрий Всеволодович озадаченно.
— А ты обмысли-ко получше сие, напряги разум, — посоветовал владыка. — Впрочем, ум тут ни при чем. То — сердца ведение и внутреннего взора. На стенах праведников он бесов видел, а на жилищах бесчинствующих — ангелов плачущих. Так что не все глядящие узрят, не все слышащие разумеют.
Юрию Всеволодовичу сильнее всего хотелось опять к Агаше, которая исчезла, расспросить ее, где их птиц гораздый прячется.
— Внука ищу, — сказал он Симону. — Голосок его слышал, а сам он сокрылся. Проказник он. На коне деревянном все время ездит.
— Да куда он денется? — беззаботно отмахнулся владыка. — Тута где-нибудь. Это он играет с тобой, в невинности возвеселясь. Ты о другом печалься. Вы уже все вместе, но есть, которые задумываются и страждать не перестали… Только не подходи к нему, ибо одинок и о прошлом тоскует, назад глядит. Он еще несвободен.
На крутом зеленом холме близ дороги стоял, сложив руки на груди, человек в сером одеянии, запыленном и невзрачном, волосы его были непокрыты и сваляны, взоры тусклы. Рот обагрен, и до уха — рана сочащаяся.
Броситься к нему, прижать к груди было первым порывом Юрия Всеволодовича.
Симон удерживал его.
— Почему ж он-то несвободен, звезда наша незакатная? — со слезами прошептал князь. — Пошто он несчастен, счастья более всех нас заслуживающий? Он чистый, он любящий, он любимый. Он самый лучший. Василько-о-о! — прокричал Юрий Всеволодович, приставив ко рту сложенные ладони.
Тот не шевелился. Мутным взглядом обводил изумрудную ложбину у своих ног, синь дальних лесов и безутешный, изломав брови, будто все ждал кого-то, желая и не смея позвать.
— Он несвободен, потому что не отрешен от оставленных им. Слишком внезапным был его уход. Он не приготовился, — с сочувствием проговорил владыка. — Грустный ваш Василько! Тяжки ему зовы и плач Марии в Ростове и сыновей его малых.
— Они в Ростове? — спросил Юрий Всеволодович, тут же подумав, зачем спрашиваю, я же знаю, что там они, но живы ли? У него еще немножко путалось: кто жив во истине, а кто — во временном пребывании.
— У его княжичей судьба славная, святыми наречены будут, — продолжал Симон задумчиво.
— А мои-то сыновья? — всполохнулся Юрий Всеволодович. — Ведь их сожгли во Владимире! Отче, где ж справедливость, где равенство?
— Да что ты трепыхаешь, аки тетерев в силке? Скорый какой! — попрекнул владыка. — Только явился, счас ему и равенство и справедливость вынь да положь?
— Он у нас такой! Везде справедливости ищет. Только сам не знает, чего ищет, — проговорил кто-то за спиной у Юрия Всеволодовича.
Тот не смел оглянуться: такой невыразимо родной, скрипучий голос, с прежним покашливанием… Не может быть! Этого не может быть! Неужели Костя?
— А ты думал, я где? Ведь владыка сказал тебе: вы теперь все вместе.
Он был, как и раньше, худ, почти прозрачен. И молод. Почти, как сын его Василько, стоящий на холме в отдалении.
— Это тебе только мнится: кто молод, кто не молод, — продолжал Костя. — Все-то ты измеряешь, сам в безмерности находясь. — В голосе его, казалось упрекающем, была доброта и улыбка. — Мы здесь больше ничего не измеряем, все меры теперь — лишь в руке Сказавшего: какою мерою мерили, тако и вам отмерено будет.
А Василько-то даже и не поворотился на голос отца. Отчего-то стало его еще жальче: прикован. Ах, к чему и зачем он прикован?
Юрий Всеволодович, все еще воспринимая себя чреватым седовласым мужем в сафьяновых сапогах, одновременно ощутил себя младшим братом при Косте, опять более умном, более начитанном, знающем, ощутил себя виноватым какой-то давней виной: промелькнула где-то мглистая от жары речка Липица и нечто туманное, что звалось некогда гневом, восстановлением справедливости.
— Да брось ты! — сказал Костя, и опять стало легко. — Не приличествует даже помыслить, сколь глупы мы были. Я тут много думал, и мы даже беседовали немало с Кириллом Туровским… Я, конечно, и ранее знал его поучения, но понимал слабо и не все. А тут он мне сказал — и впечаталось…
— Ты кашляешь? — прервал Юрий Всеволодович. — Ты по-прежнему болен?
— Очнись, Гюрги! Ты что? Я тебе про великого проповедника, а ты мне про кашель. Ты про мою ученость подумал и уязвлен. А он сказал: книжник, большим угождая и многих меньших презирая и глумяся над ними, то Господь, увидя гордый ум его, возьмет от него талант… К чему молвлено, Гюрги? Это ведь про нищету духа! Помнишь ли: блаженны нищие духом? Вот и я нищету сию взыскую. Ибо в ней — премудрость. Ибо она — чистота. И с нею восприимешь посылаемое тебе в полноте понимания.
«Мудрено чрезмерно!» — воскликнул про себя Юрий Всеволодович, одновременно думая о Васильке, о своих сыновьях и еще об Агаше и взыскуя, как бы их повидать.
— Смотри, как приветливы здешние небеса, — продолжал меж тем брат, — темных облак вретища с судеб наших совлеклись и светлым воздухом славу Господню исповедают. Это все он же мне открыл, Кирилл Туровский. Неизмерима, говорит, небесная высота, не испытана преисподняя глубина, неведомо таинство Божьего усмотрения. Трепещу, когда думаю, сколь великих достоинств сей человек, каким даром словесным отмечен.
— А сын твой Василько у себя в Ростове епископом тоже Кирилла поставил из Рождественского монастыря. Прост, но тоже учен, книгохранилище твое обустроил, расширил и пополнил. Монах, а отважен, аки настоящий воин. На последней нашей сече с нами был и облегчал уходы умирающим, веру в ратниках укрепляя. — Так что и Юрию Всеволодовичу было что рассказать брату. — А Ярослав-то, — вспомнил еще, — не пришел на помощь мне! А ведь такая беда землю нашу настигла! Подобно ночи беспросветной навалилась.