и сквозит в каждой строке записки раздражение?
Сам Леонид Каннегисер — вспомните из его «завещания»: «есть одно, к чему стоит стремиться, — сияние от божественного» — эту мораль, построенную во благо пользы и выгоды, преодолеть сумел. Более того, потому он и выбрал Моисея Соломоновича Урицкого, что ведь там, в вестибюле дворца Росси, он стрелял не в Урицкого, а именно в эту мораль, примиряющую даже и честных шекеледателей — так называл себя Леонид Каннегисер в сионистской организации, где состоял, — с мерзавцем-палачом только потому, что тот тоже еврей.
Летом 1917 года Леонид Каннегисер написал стихотворение, в котором содержится весь «чертеж» его судьбы:
О, кровь семнадцатого года,
Еще, еще бежит она —
Ведь и веселая свобода
Должна же быть защищена.
Умрем — исполним назначенье,
Но в сладость претворим сперва
Себялюбивое мученье,
Тоску и жалкие слова.
Пойдем, не думая о многом —
Мы только выйдем из тюрьмы,
А смерть пусть ждет нас за порогом,
Умрем — бессмертны станем мы.
И вглядываясь сейчас в его пунктиры, видишь, что, набрасывая свой «чертеж», Леонид уже тогда, летом семнадцатого, многое понимал, не мог принять себялюбивоеврейской логики революции, ее антирусской направленности, но и отвергнуть их тоже не мог, а искал выход в некоем искуплении, пусть и ценой собственной жизни, и обретении таким образом бессмертия…
Кстати сказать, эту психологическую основу его поступка и выбора им своей жертвы, с большей или меньшей глубиной, стремились постигнуть не только чекисты, старавшиеся по мере своих сил замаскировать ее, но и белоэмигранты из числа лиц, близких Леониду Каннегисеру по своему воспитанию и положению в дореволюционном обществе. Удивительно, но так получилось^ что в первом томе «Литературы русского зарубежья» рядом с очерком Марка Алданова, рассуждающего о чувстве еврея, «желавшего перед русским народом, перед историей противопоставить свое имя именам Урицких и Зиновьевых», помещена повесть Марины Цветаевой «Вольный поезд», герои которой тоже обсуждают эту тему.
Левит: — Это пережитки буржуазного строя. Ваши колокола мы перельем на памятники.
Я: — Марксу.
Острый взгляд: — Вот именно.
Я: — И убиенному Урицкому. Я, кстати, знала его убийцу.
(Подскок. — Выдерживаю паузу.)
…Как же, — вместе в песок играли: Каннегисер Леонид.
— Поздравляю вас, товарищ, с такими играми!
Я, досказывая: — Еврей.
Левит, вскипая: — Ну, это к делу не относится!
Теща, не поняв: — Кого жиды убили?
Я: — Урицкого, начальника петербургской чрезвычайки.
Теща: — И-ишь. А что, он тоже из жидов был?
Я: — Еврей. Из хорошей семьи.
Теща: — Ну, значит, свои повздорили. Впрочем, это между жидами редкость, У них это, наоборот, один другого покрывает, кум обжегся — сват дует, ей-богу!
Левит, ко мне: — Ну и что же, товарищ, дальше?
Я: — А дальше покушение на Ленина. Тоже еврейка (обращаясь к хозяину, любезно) — ваша однофамилица: Каплан.
Левит, перехватывая ответ Каплана: — И что же вы этим хотите доказать?
Я: — Что евреи, как русские, разные бывают.
Более того, нетрудно заметить, что сама идея убийства евреем еврея носилась в воздухе. Не случайно ведь в тот же день, 30 августа, когда был убит Урицкий, в Москве на заводе Михельсона Фанни Каплан стреляет в Ленина [104]. И, конечно, весьма соблазнительно объяснить это попыткой реабилитировать хоть таким образом столь замаравшее себя в большевизме еврейство. Но, бесспорно, объяснение это может быть принято только предельно политизированным сознанием.
Мне в выстреле Леонида Каннегисера слышится другое…
Две стихии — потомственного русского дворянства и чистокровного иудаизма — разрывали душу двадцатидвухлетнего юноши, лишая его внутреннего покоя…
Примирить эти стихии было невозможно, хотя бы уже потому, что и сам Каннегисер не желал никакого примирения.
Можно предположить, что с годами какая-то одна стихия все-таки восторжествовала бы над другой.
Возможно…
Но Леонид Каннегисер нашел другой выход, он сумел перешагнуть и через иудаизм, запрещающий еврею убивать еврея, и через кодекс дворянской чести, запрещающий стрелять противнику в затылок.
Этот момент в теракте, совершенном Каннегисером, тоже чрезвычайно важен. Вестибюль дворца Росси, где происходило событие, достаточно просторен. Каннегисер видел в окно, как выходит из автомобиля Урицкий. У него была возможность выстрелить в Урицкого, когда он только вошел в вестибюль. У него была возможность окликнуть Урицкого — он его знал лично, — пока тот шел по вестибюлю к лифту. Каннегисер выстрелил, когда Урицкий повернулся к нему спиной.
Говорить о случайности тут не приходится.
Соображения личной безопасности — большей или меньшей — тоже не могли играть существенной роли.
Объяснение одно — перешагивая через одну мораль, Каннегисер перешагивал и через другую, в общем-то противоположную ей. Он словно бы сбрасывал с себя так тяготившие его оковы предрассудков, в себе самом, в масштабе пока только своей личности преодолевая и зло еврейства, и зло дворянства.
Тюремные застенки ПетроЧК — не лучшее место для литературной работы, но перечитываешь записи Каннегисера, сделанные им в тюремной камере, и видишь, как стремился он сформулировать свою мысль об обретенном — в преодолении двух враждебных друг другу, но одинаково губительных для человеческого общества стихий — сиянии…
Я не собираюсь приукрашивать Леонида Каннегисера, чтобы изобразить его русским патриотом, но Леонид жил в России, другой страны не знал, и поэтому мысли его о человеческом обществе были связаны прежде всего с Россией.
«Россия — безумно несчастная страна, темнота ее — жгучая… Она сладострастно упивается ею, упорствует в ней и, как черт от креста, бежит от света… А тьма упорствует. Стоит и питается сама собою…»
Читаешь эти торопливые, скачущие строки и ясно понимаешь, что теракт, совершенный в вестибюле дворца Росси, и был для Леонида Каннегисера именно попыткой возжечь свет в нахлынувшем со всех сторон мраке.
В своей душе он ощутил сияние.
Это сияние, более или менее отчетливо различали и другие люди.
Другое дело, что свет, возжженный Каннегисером, не осветил ничего, кроме разверзшейся вокруг пустоты…
4
Пребывание Леонида Каннегисера в тюрьме могло бы стать сюжетом для авантюрного романа.
31 августа Леонида допросил специально приехавший для этого из Москвы Ф. Э. Дзержинский. Каннегисер на допросе держался надменно, отвечать на вопросы отказался.
Впрочем, Дзержинский особенно и не настаивал. С ПетроЧК вообще и с Моисеем Соломоновичем Урицким в частности у Феликса Эдмундовича были непростые отношения. Мы