— Дождемся и мы медовых пряников, с нашим убогим воеводой хлебнем лиха, — бойко предрек Водолеев. — Да мне-то терять неча, окромя худых порток. А задница к батогам обыкла.
— Еще хошь? Гляжу, прытко набиваешься, — со злым хохотком подтрунил Орютин.
— За грехи господь насылает, — молвил Павлов.
— За каки таки грехи? — подивился Водолеев. — Ладно, на меня за огурство: от платежей по бедности уклоняюся. А на тя за покорство нешто? Врешь, рабья дудка!
— Терпеть — не воевати, — вздохнул Гаврюха, и не понять было, на чьей он стороне.
— С лихвой терпим. Сидим по норам, трясемся от страху: авось, пронесет!
— А где силу взять? Ты ль ее дашь? — все еще не уняв хохоток, вопросил Орютин.
— Единитися надоть, сказано же!
— Единилися худы порты с сафьяном!
— Встречь прорывной воды не выгрести, — изрек, поддакивая Орютину, Павлов.
— Не мы в смуте повинны, не нам ее и унимать, — поднялся с бревен десятник, напоказ позевывая и кончая спор в свою пользу. — Нижнему, чай, покуда она не грозит!
Но старик Подеев осадил десятника. Он встал насупротив него с побелевшим суровым лицом, ткнул Орютина в грудь трясущимся корявым перстом.
— Неуж не смыслите, мякинны головы, неуж докумекати обузно: не подымемся — на Москве альбо Жигимонт сядет, аль маринкин змееныш, что душегубом Заруцким приласкан? А Заруцкий с ляхами едина стахь. Им все на поругание отдати? Им? Злыдням?! Видать, честь-то ваша грязна да латана. Эк ты, Орютин, како утешил! И доволен дурью своей, Не поставим свово царя на Москве — не быть усмирению, а не будет усмирения — не быть Руси. Всяку она, аки тебе, Ванька, чужа станет. Что ляхам, что свеям, что нам — однова: не жаль и не свято. Дворы — на разор, жонки — на блуд, вера — на посмех! Того дожидаться? Леший с вами, дожидайтеся, а я, седоглавый, к Миничу пристану.
Все вдруг спохватились, что за жаркой перепалкой напрочь забыли о Кузьме, от которого и хотели услышать сокровенное слово. Но Кузьма осмотрительно не стал вступать в перекоры. Подобные стычки случались на посаде ежедень, однако, накалив страсти, заканчивались впустую.
Кузьма спокойно перенял устремленные на него вопрошающие взгляды и хотел было податься навстречу шагнувшему к нему великодушному старику, однако остался на месте. Насмешливый возглас Орютина удержал его.
— Что, не сам-друг ли Москву вызволить приметеся?
В ином месте десятник ни за что бы не стал так наскакивать на Кузьму — сущее неприличество, но тут, в своем кругу, не принято было чиниться. Все же Орютин хватил через край со своей грубой прямотою, и посадские посмотрели на него неодобрительно.
Собираясь с мыслями, Кузьма неспешно извлек из бороды застрявшее там мелкое колечко стружки, размял пальцами. Все в напряжении ждали, что он скажет.
— Глаголил ты, — напомнил Кузьма недавнее суждение десятнику, — де не нам за чужи вины ответствовать, коль смута не нами заваривалася. Ладно, не нами, да ведь не без нас. Каковы сами, таковы и сани.
— Полно-ка, — не согласился Орютин.
— Скажи, не мы ль царю Борису по охоте присягали? А опосля тож не мы ль его поносили?
— Еще кака хула была! — неведомо чему обрадовался Водолеев, презирающий всякую власть, чем-либо досадившую ему.
— Погоди, — строго пресек его Минин. — Не до потехи, чай, тут. — И продолжал ровно. — Верно, могли с Годуновым обмануться: на веру приняли, что он малого царевича загубил. А дале-то кого замест вознесли? Уже подлинного цареубийца, по наущению коего невинный сын Борисов Федор удавлен был. Ничо, смирилися с той кровью, простили и самозванцу, и себе ее. Душа не дрогнула. Греха тяжкого не приметили. А уж Шуйскому повадно было чужой кровушки не щадить, сошло с рук. И еще в тую пору не раскумекавши, вора ли он, царска ли отпрыска сменил, — крест мы ему, Василию, истово целовали. Минул срок — охаяли и Шуйского. Поделом? Навроде, так. А что от того стал оса? Стоим уже не верим — из чужих выбрать норовим. Владислава вон на престол ждем, на ляхов уповаючи.
— Не по нашей воле цари ставятся, не по нашей и сметаются, — хмуро бросил Орютин.
— По чьей же? — отошел от костра Минин и встал возле десятника.
— Знамо, по боярской.
— Где она ныне, боярска-то воля, коли бояря под ляхом очутилася? — с еще неунявшимся возбуждением возразил Орюгану Подеев.
— Не по боярской, так по божьей, — отмахнулся в сердцах десятник, не желавший ломать голову над тем, что было ему не по разумению и не по чину. Хоть и уважал он Кузьму, но считал его замышленье о сборе и снаряжении с посадской помощью войска напрасной затеей. Как протопопу Савве, так и Орютину — и не одним только им в Нижнем Новгороде, — претила сама мысль о самовольном ополчении без всякого указания свыше.
Кузьма понимал, каких душевных сил ему будет стоить преодоление наставляемых перед ним всяких рогаток.
— По божьей, молвишь? — провел он рукой по бороде, остро глянув на десятника. — Кабы по единой по ей. Печаль така, что не от Москве мы — от самих себя уж отступаемся. С ложью-то, о коей и говорил, свыклися, ровно жена она. Вырезываем чирьи да вставляем болячки. И тако будет, покуда за ум не возьмемся и единую волю не явим. Кто же, окромя нас, царя нам может поставить? Мы — последни ряды, последки крепко стоим, а за нами уже никого. За нами — край. Нешто не виноваты станем, коли сробеем и зло добром посчитаем, а неволю благодеянием? Бесчестье не дает сил, и крепких духом, что младенцев, оно валит…
Нет, не доходили слова Кузьмы до сердца Орютина, который внимал им с отчужденным бесстрастием.
Взбудораженный, с разгоряченным лицом Якунка поднялся с бревен, намереваясь поддержать Кузьму, но не успел раскрыть рта, как вблизи послышался негромкий перестук копыт, и все изумленно уставились на въехавшего во двор Родиона Мосеева. Конь его был так измотан, что пошатывался, и тяжело ткнулся мордой в грудь Кузьмы, не в силах уклониться. Не меньше коня измученный Родион с вялым усилием перекинул ногу через седло и рухнул бы на землю, если бы не подхватили его мужики.
— Грамоту возьми, за пазухой она, — сдавленно прохрипел Кузьме Родион. И тут же прилег на траву у бревен.
Посадские сгрудились вокруг Кузьмы, с нетерпением заглядывая в небольшой свиток, который он развернул.
— Чти! Да чти ж, не томи! — не выдержал Водолеев.
— «Благословение архимандритам, — начал медленно читать Кузьма пресекающимся голосом, — и игуменам, и протопопам, и всему святому собору, и воеводам, и дьякам, и дворянам, и детям боярским, и всему миру от патриарха Ермогена Московского и всея Руси — мир вам и прощение, и разрешение. Да писать бы вам из Нижнего…»
Кузьма замолчал — сдавило горло. И он молча стал пробегать грамоту глазами. Все напряженно ждали. По лицу Подеева текли счастливые слезы.
— Куды писать-то? — спросил наконец Орютин.
— И в Казань, и в Вологду, — выдавливал из себя по слову Кузьма, — и к рязанцам, к в подмосковные полки…
— Батюшки-свет! — сияя, воскликнул старик Подеев.
— Чрез нас со всею землею русской сносится Ермоген. Едина мы его надея! Чрез нас!..
— Чтоб стояли крепко о вере, — продолжал Кузьма, все еще справляясь с волнением. — Чтоб на царство Маринкина сына не призывали… Чтоб имели чистоту душевную и братство…
— Не, теперя никому не отпереться! — потряс вскинутым кулаком вовсе осмелевший Якунка. — Супротив Ермогена не повякашь! Грамота его нонь что царская, коль царя нету!
— По-твоему вышло, Минич, по-твоему, — ликовал Подсев. — Слышь, чай: братство!
— На словах еще велел передать мне владыко, — донесся сзади хриплый голос до мужиков, и они увидели, что Родион уже встал с травы и сидит на бревнах. — На словах велел передать: нижегородцам-де верит накрепко, им судить доверяет по своему разумению, им о сплоченье потщиться наказывает.
— Да коим же кудеством ты проник к Ермогену? — не мог скрыть удивления Орютин, оглядывая тщедушного и мелковатого, в драной крашеной сермяге Мосеева, который никак не походил на бесстрашного удальца.
— С хлебным обозом, что к ляхам в Кремль въезжал, проник. Обозных мужиков улестил, взяли, я с ними за обозника и сошел… А уйти тож добры люди пособили. Федор Иваныч Шереметев, боярин, с дворнею. Я ж в его войске из Свияжска-то в Нижний пришел, еще когда то было. Он и приметь меня в Кремле, вспомнил да чрез боярина другого думного, Воротынского, тайно с Ермогеном свел… А Ермоген-то уж меня знает. Токмо бы молчать вам о том, робята… Неровен час…
Гаврюха подал Мосееву остатки ухи и ломоть хлеба. Тот жадно припал к еде. Острые скулы так и заходили ходуном.
— Слышь, Родя, — склонился над ним Кузьма. — Не посетуй уж, что сызнова потороплю. Ты юнец — на тебе и обуза вся. Грамоту Феодосию в Печоры в силах ли отвезть? Без промешки бы гораздо было. Ему-то в перву голову она писана.