Следом, выждав сколько позволяла снисходительность стражи, стала спускаться Федька.
Крышка над головой захлопнулась, заскрежетали засовы, но Федька не оглянулась.
Под лестницей, там где только и можно было ступить, лежало укрытое с головой тело. Из-под рогожи торчали грязные, тонкие в щиколотках ноги. Видно, труп подтащили на проход, чтобы поднять наверх и забыли.
Тюремный народ грудился перед проемом в смежный подклет, откуда и доносился тот нечеловеческий, со всхлипами рев, что слышался еще в караульне. Измученная душой, ослабевшая, испытывая неисполнимое желание лечь на что-нибудь чистое и вытянуться, Федька устала даже недоумевать. Привалившись к поручню, она мешкала на последней ступеньке, почитая за благо уже и то, что можно стоять здесь, не привлекая внимания.
Тесная гурьба тюремников у дверного проема собрала не весь обитавший в клети люд. Близ светлого места, где падал из оконца узкий луч воспаленной солнечной пыли, свирепо напружившись, стерегли друг друга два не без щегольства одетых и не голодных с виду мужика. Несколько зрителей теснились за их плечами в позах, которые свидетельствовали о внутреннем напряжении: на лавке между игроками стояли перевернутые вверх дном глиняные кружки – тоже две. В этих кружках и заключался, по видимости, смак ожидания. Трое прикованных к стене в другом углу клети, возле печи, составляли еще одно, независимое сообщество. Каждый из них имел на шее железное кольцо, а от него цепь, которая заканчивалась клином-ершом, засаженным между бревнами стены по самую головку. Все трое пристроились на полу, привалившись к стене спиной или боком; это было, очевидно, единственно возможное положение и днем, и ночью – короткая привязь не позволяла ни лечь, ни встать. Цепные молчали, не удостаивая друг друга даже поворотом головы. Глазели они на Федьку, все трое, и все трое не любопытствовали, потому только и смотрели, что надо же куда-то обратить взор, если глаза открыты. Без различия возраста были они измождены и замучены, вся троица в грязных серых рубашках, сквозь прорехи которых проглядывало серое тело; все обросшие и не чесанные. Одинаково равнодушные, одинаково бесцветные лица их походили одно на другое общим тягостным впечатлением, которое они производили на нового человека.
Отдельно на лавке, всеми покинутый, лежал на животе голый человек. Он был укрыт по спине овчиной. Федька догадалась, что кожи у несчастного от плеч до ягодиц нету – содрана кнутом. Вместо кожи многоопытные тюремники приложили товарищу теплую еще, истекающую сукровицей шкуру овцы. И она прилипла, на многие дни и недели став шкурой человека. Другого спасения, как слышала Федька, нету; счастье еще что нашлась для несчастного овца.
– Подымать что ли? – молвил между тем один сгрудившиеся возле кружек игроков. За топотом в смежном помещении Федька не столько расслышала, сколько угадала значение слов. Игроки переговаривались, зрители тоже высказывали соображения, одни говорили подымать, другие погодить. Молодо перетянутый наборным серебряным поясом кружечник, что сидел на лавке, скрестив ноги в добротных телятиных сапогах, бесшабашно прихлопнул себя по темени:
– А! Где наша не пропадала! Давай.
Напружившись, оба одновременно и бережно приподняли кружки. И хотя все тут сдвинулись и скрыли от Федьки место действия, она успела заметить, что под кружками ровно ничего, ничего совершенно нет. Однако что-то они рассматривали и слышались разочарованные голоса. Один из зрителей, встал с колен, потянулся, давая выход волнению, – игра, видно, шла на деньги.
Тем временем в смежном подклете волнами воздымался шум – толпа у дверного проема внезапно распалась. Все подались назад, сбивая друг друга, бросились бежать, иные прыгали на лавки – смяли и кружечников. Рев и свист.
В сразу освободившемся проеме Федька увидела одутловатого парня с завязанными глазами, и в меховой шапке. Согнувшись вперед, парень слепо шарил руками, задел плечом косяк и, определившись, нашел вход.
Тюрьма самозабвенно играла в жмурки.
Народ хохотал. Орали, как помешанные, хлопали в ладоши, притопывали, перебегали по лавкам.
Только затмением можно было объяснить, что это не скрывающее себя веселье чудилось Федьке стоном. Смеющиеся лица не оставляли сомнений. Дребезжал смехом легонький старичок, не закрывавшийся рот его обнажал худые зубы. Корчили рожи дети, одному из мальчишек, вероятно, и десяти лет не было, визжали девки и старая баба – этих, перебегая, тискали и мяли на ходу все подряд, даже дети. Злобно смеялся карлик – резвились все.
А парень с завязанными глазами был забавно неловок потому, что на ногах его звенели кандалы. Лицо парня от трудных скачков с тяжестью на ногах блестело потом, он измотался, но надежды не терял: нельзя же в такой тесноте и никого не подмять! И в самом деле – попался ему один из кружечных зрителей. Валились все со смеху.
– Не играю! – отбивался гладко расчесанный с сияющим красным носом мужичок в однорядке. – Отцепись!
Парень упрямо не выпускал, его толкнули, да так, что грянулся на пол. Перевернувшись, перекинув со звоном цепь, он лапнул край вретища, которое покрывало труп подле лестницы.
Хохот гремел уж обвальный.
Не пытаясь встать, парень сдернул покров. Под ним лежал в прожженном на животе кафтане разбойник Руда. Синее лицо закостенело, вывалился черный язык, и глаза закатились.
Оглохнув, Федька видела вокруг оскаленные весельем рожи. Она что-то спросила.
Парень встал на колени, сдвинул на лоб повязку, открывая одутловатое лицо. Сообразив ошибку, он ухмыльнулся – народ опять покатился со смеху.
– Ночью его привели, поджигателя, – сказал кто-то Федьке, – утром глядь: задушили.
Она еще спросила.
– Шут его знает! – отвечал человек, наклоняясь ближе, чтобы слышала.
– Может, и задушили, – высказался кто-то.
– Свои, значит, прикончили, тутошние. Кто еще? Задавили.
Одутловатый парень опустил повязку на глаза, встал, и Федькины собеседники шарахнулись – игра продолжалась.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ. НОЧНОЙ МРАК И НАДЕЖДЫ ДНЯ
День, от которого уцелела лишь половина, остановился. Всякая мелочь тюремного существования обращалась в нечто тягучее. Теперь, когда действительная перемена и движение стали для Федьки не возможны, когда остановившийся день сковал ее немощью, она начала испытывать подспудные муки нетерпения. Чем менее проявляло себя время, чем несносней ощущала Федька тяжесть безвременного существования, тем сильнее мучила ее жажда немедленной перемены. Неисполнимая жажда эта делала время еще неподатливей, Федька задыхалась.
Бадья с парашей в выгороженном чулане распространяла зловоние по смежным подклетам; половина тюрьмы страдала животом, в чулане постоянно что-то лилось и хлюпало, несколько человек томились в очереди. Болезненно обостренный слух различал навязчивые звуки; стискивая зубы, Федька пыталась отвлечься, но пленная мысль возвращалась на прежнее, от бесплодной борьбы с воображением не выходило ничего путного, кроме опять же исступленного ожидания.
Пришла ночь, сумерки обратились мраком, а Федька не спала и не собиралась спать. Не могла заснуть и тюрьма. Разрозненные голоса продолжали тут и там отрывистую, ни к кому как будто не обращенную беседу. Раздавался вскрик и всхлип, судорожный с присвистом, переливами и журчанием храп покрывал бессвязные причитания. В кромешной тьме кто-то куда-то пробирался, задевая руки, ноги, головы и тела – матерная брань сопровождала это передвижение. Федька слышала под боком обращенный к ней шепот, вздрагивала, оборачиваясь, и человек рядом вскрикивал:
– Сатана!.. Боже… боже… Пусти… Пусти, душегуб… – ворочался и вдруг угрожал с придыханием: – А вот я – топором! А!..
Федька пристроилась посреди клети прямо на полу, обхватив колени. Прутья рогатки лежали у нее на локтях, изредка она пыталась переменить положение, но негде было приткнуться, не получалось ни сесть как по-человечески, ни лечь – никуда с рогаткой не сунешься.
А в темноте кто-то кого-то отыскивал. Слышала она возню и стон – обмирала, не понимая… И наконец прозрела: постель, а не убийство. Двое нащупали друг друга и делали как раз то и так, как должны были делать по Федькиным представлениям, которые она вынесла из мужицких побасенок. Нечистоплотно и впопыхах, со стоном. Можно было удивиться тут лишь тому, как равнодушно, не оскорбившись, она это приняла. И даже прислушивалась, пытаясь понять, что же у них там сейчас происходит. Кажется, наползло их не двое, а больше, не разобрать сколько. И это тоже не очень поразило Федьку. Возня затихала и возобновлялась, различалось тяжелое, откровенное дыхание и какие-то будничные, неуместные как будто слова: «подожди… вот… сюда…» И невнятная ссора на другом краю темноты: шлепки ударов и плач. И крик неясно где: утрись! Или: заткнись!