«Замолчи, блудодеица! – не сдержался, заорал Питирим. – Загунь, гулящая сучка!»
Зацепила боярыня, будто острым коготом вздела за ребро, и давай раскачивать по воздусям, аж сердце от боли зашлося. Принародно так унизить святителя, Отца отцев… Господи, и пошто ты ране не прибрал меня в свои палестины? Дожился я до того, что безумная бабица костит меня да всяко клевещет, позабыв стыд.
«Митрополит, сдери с нее треух. Сейчас приведу бешаную в чувство», – велел патриарх Павлу Крутицкому.
Митрополит потянулся к Морозовой, чтобы сдернуть шапку с головы, но Федосья Прокопьевна отбила руку и отпрянула:
«Не тронь, невежда. Не касайся честной женщины, неумытый…»
Митрополит отвернулся к образам, чтобы не вспылить. Патриарх сказал: «Сейчас уймем безумную».
Он помочил спицу в освященном масле и, уверенно шагнув к староверке, потянулся, чтобы помазать ее по челу и образумить, изгнать беса. Но боярыня ударила по спине, вскричала:
«Не касайся меня, сатанин рожок. Пусть жаба аидова проглотит ваши святыни и выблюет у дьяволя престола. И как звери едят послед свой по рождению, так бы и они пожрали ваше причастие сонмищем вражьим. И в том месте всей церкви вашей прелюбодейской провалиться на тысячу локтей в глубь земли…»
«Замол-чи, исчадие ехиднино! Вражья страдница, как только Господь попускает к жизни. Да ино часами уж терпение его кончится. Вырвите калеными щипцами ее змеиный язык и киньте псам на потраву. Вражья дочь, нет небе отныне спасения, скитаться тебе меж небом и землею, как ведьме с Лысой горы… Утром в сруб ее, да сжечь, чтобы неповадно стало бредить поносными словами на святую церковь…»
«Старый дурак… Чем выпутал? Грешница я, великая грешница, – смиренно ответила Федосья Прокопьевна. – Но не вражья дочь, не-е… Я дочь Христова».
Патриаршьи стрельцы ухватили боярыню за цепь, сбили на пол и поволокли прочь из палаты вниз по лестнице, сосчитывая несчастной головою деревянные ступени; кованый ошейник впился в шею, перекрыл дыхание; Федосья Прокопьевна закрыла глаза и послушно отдалась мукам.
… Другим же днем в два часа пополудни, когда государь, опочнув, отошел в Потешный дворец на комедию, Федосью Морозову привезли на дровнях в Дворцовый судный приказ.
* * *
Артемон Матвеев, провожавший государя в Потешный дворец, был в немецком камзоле с золотыми путвицами, в коротких по колена сборчатых суконных штанах и фиолетовых шелковых чулках; выступал он, как павлин, морщась от боли в коленях и боясь подскользнуться на дубовых кирпичах, и башмаки с плоскими серебряными пряжками скрипели, как рассохшиеся половицы. Царь досадливо оглядывался, но уже привычно видел накрахмаленный кружевной шиш в полгруди, высоко подпирающий сухое лицо, щетку жестких, сседа, усов и влажные ягнячьи глаза, в которых будто навсегда поселилась тихая улыбка. Царь не мог бы представить себя в таком платье, но и Матвеева не хотел бы знать другим. Двор первым в России с дальним умыслом примеривал всевозможные новины на себе, чтобы, привыкнув, после распустить их до самых дальних окраин, как перемены, пусть и странные поначалу, но крайне необходимые, без коих вроде бы и жизни не стать. Артемон ответно всякий раз кланялся, приподнимая таусинную италианскую шляпу со страусиным пером. И эта привычка была не в старорусском обычае. От боярина, начальника Посольского приказа, вступившего в должность после Ордин-Нащокина, и главного наблюдателя Дворцовой аптеки Артемона Матвеева пахло французскими вотками, как от теремной гульливой госпожины, а с впалых бледных щек сыпалась на подкладные плечи перламутровая пудра…
Царь шел смотреть глупости против своей воли; снасильничали вот, повязали опутенками да и потащили под строгим доглядом не вем куда и зачем; надо, собравшись в груду в иной избе, набираться терпения и, открыв рот, глазеть на балаган, где станут показывать библейские страсти, нисколько не представляя их, случившихся в давние закатившиеся годы. То Наталия Кирилловна, начитавшись польских кроник и наслушавшись басен посольских дьяков, настояла, а Артемон, ее воспитатель, подыграл? иль забавные слухи из Рима и Парижа и посольские отписки разожгли любопытство, но эти игрища вдруг проскользнули во Дворец, потиху вытесняя из Потешного дворца нищенок, бахарей и домрачеев. Идти царю на комедию вроде бы глупо, а побрезговать ею – не угодить молодой жене и записать себя в старики-сквалыги, кому припечная лавка – самая сердечная забава; сунул кулак под голову, да и спи-почивай, дуди в две норки… Нет, сидя на печи, далеко не ускачешь, а тем более до Царя-града, где ждут не дождутся спасителей православные греки, тоскующие под агарянской пятою.
Комедии ставил магистр Готфрид в Немецкой слободе, о том зрелище смаковали дьяки, а боярин Матвеев уже набрал в комедианты в помощь Иоганну Готфриду двадцать шесть детишек из Новомещанской слободы. Артемон был любителем до всяких диковин; когда-то он подарил царю карету немецкого дела на дуге, стекла хрустальные, а верх раскрывается надвое, и нефритовый кубок; царевичу же Алексею, ныне покойному, очки хрустальные, которые по смерти государыни Марьи Ильинишны нашли у нее под подушкой… О мистериях Артемон Матвеев и раньше слыхивал и однажды велел посольскому дьяку отписать из Рима о диковине, которой и королевские дома Европы не чураются. И дьяк, дивуясь, доносил в подробностях о чуде: «… Объявилися палаты, и быв палата и вниз уйдет, и того было шесть перемен… Да в тех же палатах объявилось море, колеблемо волнами, а в море рыбы, а на рыбах люди ездят, а вверху палаты небо, а на облаках сидят люди… Да спущался с неба на облаке сед человек в карете, да против его в другой карете прекрасная девица, а аргамачки под каретами как есть живы, ногами подрягивают… А князь сказал, что одно солнце, а другое месяц. А в иной перемене объявилось человек с пятьдесят в латах и начали саблями и шпагами рубиться, и из пищалей стрелять, и человека с три как будто и убили. И многие предивные молодцы и девицы выходят из занавеса в золоте и танцуют; и многие диковины делали…»
В комнате, где прежде Алексей Михайлович слушивал скрыпотчиков и гусельщиков, на передних лавках, облокотившись на подушки, уже дожидался знатный, особо чтимый теремной народ в кафтанье и парчовых шубах; глазели на тяжелый бархатный занавес, за которым шло мельтешенье, и прели от жары. Веничек бы березовый сюда да жбанчик квасу, можно и попариться, сто потов согнать. Ныне в подклети крепко натопили муравленые печи, и тепло во второй ярус струило из открытых душников проводных изразцовых труб, как от банной каменицы. Прикрыть бы форточки, да в гостях воля не своя. Терпели, дожидались государя, избегая взглядом царицу, утонувшую в креслице: из-за спинки виднелась лишь черноволосая головенка, прикрытая атласной шапочкой. Тоже вот лиса патрикеевна: вскочила на чужой двор – да и давай потрошить хозяйских курей…
Ой, шубы бы сбросить, да честь не велит. Князь Черкасский, седой, как псец, наверное, уж чужой век заел, ему зябко, он кутается в соболя…
Царь побаивается сквозняков и сырости, вот и полы, и все лавки покрыты цветными сукнами в два слоя и червчатыми толстыми коврами, чтобы не поддувало, а окна изнутри закрыты щитами, оббитыми войлоком. И несмотря на светлый морозный день, возжжены частые настенные восковки с тонким медовым запахом в деревянных подсвешниках, писанных красками, и слюдяные фонари в медных коробьях по углам комнаты, и большое бронзовое паникадило под потолком, свисающее наподобие цветущего древа…
Царица Наталья Кирилловна уже пришла. Позади нее сидела верховая боярыня Анна Петровна Хитрова, главная закоперщица и сплетница-переводница; были тут дворецкий Богдан Матвеевич Хитров со своим племянником Александром Севастьяновичем да Иван Михайлович Милославский. Хитров был несколько напуган худыми вестями и озадачен холодностью царя, и когда вошел он, тяжело отпышкиваясь, обтирая пенной фусточкой влажные усы и бороду, то Богдан Матвеевич, бодро вскочив и земно кланяясь, смотрел, однако, с пристрастностью на Артемона Матвеева, что сопровождал государя в ближнем походе. Наябедничал ли, попрошайка? успел ли этот ловыга и кривоногий цапель наклусничать на ухо доверчивому, зело прибаливающему Отеченьке? Паралик бы разбил Артемона, кондратий бы пригорбил окаянного, да так, чтобы этот ненавистник никогда от земли глаз не отнял. Ишь ли, окаянный, втихую подкатил, как лисовин, прокрался в душу государеву, да опосля и давай верховодить на всю престольную, широко разоставя локти. Завелся кот у ларей, да у ветчаных погребов, записался в сторожа у сливок, да на мышей-то дерзости чинит и все напраслины на них складывает… Доносили верные из Посольского приказа: де, Артемон грозится дворецкого Хитрова со свету сжить, раскатать на дыбе и огнем пятки припечатать за воровство и, дерзостный, обещался государю добить челом, как Богдан Матвеевич вместе с племянником Александром Севастьяновичем из государственных дворцовых сел и волостей тащит все, что ни попади под руку, в свои вотчины, а такожде из Сытного, и Кормового, и Хлебного дворцов почасту и помногу похищает всяких дворцовых обиходов и бесстыдно во все дни корыстуется, великими посулами с дворцовых подрядчиков богатя себя…