— Вот досада! — восклицает Месть, топая ногой о стул. — Уж и телеги приехали, и Эвремонда мигом спровадят, а ее тут нет! Вот и ее вязанье у меня в руках, и ее стул стоит пустой. Просто хоть плачь с горя и досады!
Месть спрыгивает со стула и начинает плакать, а телеги начинают выгружать то, что привезли. Служители святой гильотины в полном облачении стоят наготове. Крах!.. Палач показывает народу отрубленную голову, и женщины, едва удостоившие оторвать глаза от своего рукоделия, чтобы взглянуть на эту голову, за минуту перед тем, пока она могла еще думать и говорить, громко считают: «Раз!»
Вторая телега подъезжает, разгружается и отъезжает прочь. Крах!.. И женщины, не переставая все так же усердно перебирать спицами, считают: «Два!»
Мнимый Эвремонд выходит из телега, и вслед за ним вынимают оттуда швею. Он так и не выпустил ее руки и продолжает ее держать, как обещал. Он тихонько устанавливает ее спиной к грохочущей машине, которая то и дело с шуршащим звуком поднимается вверх и с размаху падает вниз. Швея взглядывает ему в глаза и благодарит его.
— Если бы не вы, милый чужеземец, я бы не могла быть так спокойна, потому что я от природы слаба и труслива. Если бы не вы, я бы не могла вознестись духом к Тому, Кто добровольно пошел на казнь, чтобы нам сегодня доставить надежду и утешение. Мне кажется, что сам Бог послал мне вас.
— Или вас послал мне, — говорит ей Сидни Картон. — Смотрите только на меня, дитя мое, и ни на что больше не обращайте внимания.
— Я ничего не боюсь, пока держу вас за руку. И когда отпущу ее, не буду бояться, лишь бы они это сделали скоро.
— Они очень скоро сделают. Не бойтесь!
Они стоят в толпе, которая быстро редеет, но разговаривают так, как будто они наедине. С глазу на глаз, рука с рукой, обмениваясь слогами, сердцем откликаясь сердцу, — эти дети одной мировой матери, столь различные между собой, невзначай сошлись на жизненном пути в самом конце дороги, чтобы вместе прийти домой и успокоиться в ее лоне.
— Мой добрый и благородный друг, позвольте задать вам еще один, последний вопрос? Я очень мало смыслю, и это меня немножко смущает.
— Скажите, в чем дело.
— У меня есть кузина, единственная моя родня на свете, тоже сирота, и я ее люблю всем сердцем. Она лет на пять моложе меня и живет далеко на ферме, в одной из южных провинций. Бедность разлучила нас, и она ничего не ведает о моей судьбе, потому что я писать не умею, да если бы и умела, что в этом толку? Пожалуй, оно и лучше, что так вышло.
— Да, да, гораздо лучше.
— И вот, пока мы ехали сюда, я все об этом думала и теперь думаю, глядя на ваше доброе, мужественное лицо, которое действует на меня так ободрительно… А думаю я вот что: если правда, что республика учреждена для блага бедных и они перестанут так голодать и вообще будут страдать гораздо меньше прежнего, ведь моя кузина может прожить очень долго; пожалуй, даже до старости доживет?
— Ну так что же, моя кроткая сестра?
— Как вы думаете…
Но тут кроткие глаза, выражающие столь стойкое терпение, наполняются слезами и разжатые губы начинают дрожать.
— …как вы думаете, очень ли долго мне покажется ждать ее в том, лучшем мире, куда, я надеюсь, мы с вами оба попадем сегодня?
— Об этом и думать нечего, дитя мое: там нет времени и нет печалей.
— Как это хорошо! Спасибо вам. Ведь я совсем неученая. Поцеловать вас сейчас? Разве пора?
— Да.
Они целуются и торжественно благословляют друг друга. Когда он выпускает из своей руки ее тонкую, исхудалую руку, она не дрожит. На лице остается все то же выражение ясности и твердости. Она проходит перед ним, и вот уже нет ее. Женщины, перебирая спицами, считают: «Двадцать две!»
«Я есмь воскресение и жизнь, — сказал Господь, — верующий в Меня, хотя бы умер, оживет, и кто живет и верует в Меня, тот будет жить вечно».
Ропот множества голосов, зрелище множества поднятых лиц, шарканье множества ног в толпе, бросившейся с окраин площади к середине и одной сплошной волной затопившей подножие гильотины, — и всему конец. «Двадцать три!»
* * *
В тот вечер в городе говорили, что никогда еще не видели там такого умиротворенного выражения, каким отличалось лицо этого человека. Многие прибавляли, что в этом лице было что-то великое и пророческое.
Одна из самых замечательных женщин, погибших на той же плахе, незадолго перед тем у подножия того же эшафота просила позволения записать те мысли, которыми она вдохновилась при этом случае. Если бы и он захотел сделать то же и если бы слова его были пророческие, вот что он мог бы сказать:
«Я вижу Барседа и Клая, Дефаржа, Месть, присяжных и судей и еще длинные ряды новых тиранов, восставших на развалинах прежнего угнетения, и все они погибнут от этой мстительной машины, прежде чем перестанет она действовать так, как теперь. Я вижу, как из этой бездны встают великолепный город и блестящий народ, который в течение многих лет еще будет выдерживать борьбу за истинную свободу; и много раз еще суждено ему и падать, и торжествовать победу.
Я вижу, за кого полагаю свою жизнь, живущими мирно, полезно и счастливо в родной Англии, которую я больше не увижу. Вижу ее и у ее груди дитя, названное моим именем. Вижу отца ее, престарелого, согбенного, но здорового, примиренного с самим собой и усердно врачующего своих ближних.
Вижу их старого друга, почтенного старика, живущего тихо и мирно, оставив им в наследство все, что он имел.
Вижу, что мне воздвигнут алтарь в сердцах их и потомков их на много поколений вперед. Вижу ее, уже в преклонных летах, все еще плачущую обо мне в годовщину нынешнего дня. Вижу, как и она, и муж ее, свершив свой земной путь, рядом упокоились в могиле.
Вижу их сына, лежавшего у ее груди и окрещенного моим именем, взрослым человеком: он преуспевает на том самом поприще, которое когда-то было и моим. Он так блистательно преуспевает на нем, что мое имя, озаряемое его славой, становится знаменитым. Я вижу, как с этого имени исчезают все пятна, которыми я его запятнал. Вижу его праведным судьей в рядах людей, всеми уважаемым и почтенным, у него тоже сын, носящий мое имя, — мальчик с золотистыми волосами и знакомым мне очертанием лба; и он привозит этого сына сюда, в этот красивый город, в котором тогда не будет никаких следов теперешнего безобразия; и, приведя его на это место, дрожащим голосом и с нежностью поведает своему сыну мою историю.
То, что я делаю сегодня, это лучше, неизмеримо лучше всего, что я когда-либо делал; покой, который я обрету, это лучше, неизмеримо лучше того, что я когда-либо знал».
1859
Миссис Соускотт (1750–1814) — религиозная фанатичка, якобы обладавшая даром пророчества и другими сверхъестественными способностями. Имела до ста тысяч последователей.
Привидение, появлявшееся на улице Коклейн, возбуждало много толков в Лондоне в шестидесятых годах XVIII в. Впоследствии выяснилось, что в роли привидения фигурировала молодая девушка, а целью появления мнимого призрака был шантаж.
Английские колонисты в Северной Америке протестовали против вмешательства Англии во внутреннюю жизнь колоний, против вводимых налогов и пр. Эта оппозиция закончилась Войной за независимость и полным отпадением североамериканских колоний от Англии.
Лорд-мэр — городской голова лондонского Сити.
Старинная тюрьма, расположенная в центре Лондона и очень плохо содержавшаяся. Во второй половине XIX в. она была снесена.
В старину на главных улицах, ведущих в Сити, были устроены заставы. Одна из них находилась у Темпла, бывшего сначала монастырем рыцарского ордена тамплиеров, а впоследствии собственностью адвокатской корпорации.
Сент-Антуан — рабочий квартал в Париже; центр революционного брожения в конце XVTII в. и в XIX в.
Гаундедитч (Песий Овраг) был когда-то частью рва, окружавшего лондонский Сити.
Уайт-Фрайерс, т. е. «Белые Братья». Так назывался нищенствующий монашеский орден кармелитов, обосновавшийся в Лондоне в XIII в.
Олд-Бейли — старинное здание суда в Лондоне. В начале XX в. оно было снесено и на месте его построено новое.
Тайберн — небольшой приток Темзы, в настоящее время текущий под землей. В старину на берегу Тайберна (в черте города) производились казни, причем вокруг виселицы устраивались места для публики, сдававшиеся за высокую плату.