Думный дьяк Кузьма Петрович удовлетворенно моргнул выцветшими глазами:
— Рассмотрев дело, приговорили проклятого монаха в Угрешский монастырь на безвыходное пребывание. Да разве ж того достаточно, Ванюша, голубчик? Он столько крови пролил, а наказание, считай, никакое. Он, проклятый монах, сядет в келье и будет спокойно учинять чертежики да слать везде ябеды! По моей просьбе добрый тобольский митрополит Антоний не поленился: прислал в Синод доношение. А в том доношении оказались сильные бумаги. К примеру, бумаги попа Троицкой церкви в Якуцке отца Симеона Климовского да иеромонаха отца Иова. Эти двое о брате Игнатии знали столько, сколько я не знал. А еще прислали на расследование в Синод отписки есаула Козыря, когда он еще не был черным монахом и обретался при казачьем голове прикащике Атласове. Прислали и отписки вора Данилы Анцыферова, потом жестоко сожженного дикующими. И прислали доношения одного умного монаха по имени Юрганов, насквозь увидевшего того нечестивого монаха Игнатия.
Думный дьяк поднял голову и внимательно уставился на Крестинина.
В выцветших старых глазах думного дьяка светился странный огонек. Но не силы духа, не сильного желания, а тот странный, бледный, правда, все равно притягивающий к себе огонек, какой иногда колеблется над болотной местностью. Совсем слабый, почти не видный, но явственно опасный.
— Дядя… — начал Иван.
— Молчи! — сурово приказал Кузьма Петрович, весь всколыхнувшись.
Огромное его тело прочно застряло на лавке, как бы даже оплыло вниз, но каждое даже самое слабое движение приводило всю эту еще живую груду в движение.
Крестинин со страхом и удивлением следил за думным дьяком. Да боже мой! Да неужто опять сначала? Неужто жизнь только снилась? Неужто зря ходил на край земли? Плеск реки Уйулен… Останавливающееся течение… Туман над перевалом… Птичкин высокий голос…
Неужто все приснилось?
2
— Господи, помилуй, — толкнул Крестинин забухлую дверь.
В полутьме, ничуть не разгоняемой крохотной лампадкой, шевельнулась в углу невнятная тень, завозилась в цепях. Пахнуло нечистотами, холодом, жженым конопляным маслом. Иконка за лампадкой казалась черной, как от старости.
— Из глубин взываю… — услышал Крестинин из угла, где, кажется, была брошена на пол полуистлелая солома. Еще показалось, сверкнули два глаза — по-волчьи быстро, и желтым. — Из глубин взываю… — голос звучал невнятно, простужено. — Услышь, Боже, правды моей…
Хоть сто лет пройди, Крестинин узнал бы голос брата Игнатия.
— Услышь молитву мою… Видишь, как умножились враги мои… Многие восстают на меня…
— Это ты, монах?
Ужаснулся.
Всего от стены до стены шагов пять, не больше.
Каменные стены, чуть тронутые колеблющимся светом лампадки, покрылись густо, как потом, каплями темной влаги, в углах, у самого пола, намерз лед. Капли на камне вдруг волшебно и страшно вспыхивали. Черная плесень прихотливо расползлась по стенам, будто монах разрисовал стены таинственными маппами. А может, правда, водил от тоски пальцем по стене — одно изображение накладывалось на другое.
Погремев нескладно цепями, продолжая пришептывать, человек в грязной рясе, простоволосый, длинные волосы падали на лоб и на глаза, худой рукой отодвинул волосы в сторону, поднял голову и подслеповато, как крот, уставился на Крестинина.
Глаза, правда, блеснули.
Не как у крота — быстро по-волчьи, желтым.
— Доколе имя мое будет в поругании?… — хрипло шептал затворник, пристально вглядываясь из тьмы, чуть ли не обнюхивая Крестинина, и жадно прикидывая про себя что-то. — Доколе будем любить суету, доколе будем искать ложь?… Не пора ль приносить жертвы правде?…
— Чего раньше не задумывался о таком?
Затворник не заметил или не захотел заметить презрительной усмешки Крестинина. Зато за стенами ударила сторожевая пушка. Как бы напомнила Крестинину о текущем времени. Всего полчаса встречи были куплены им у дежурного преображенского офицера, и куплены дорого. Но, наверное, и такое бы не удалось, не имейся у думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева множества нужных связей.
Повторил:
— Чего раньше не задумывался о таком?
На мгновение показалось, будто бывший монах усмехнулся — злобно и быстро, но это тоже, конечно, показалось. Человек в рванье, в цепях, сильно измучен, наверное, не раз избит, приморен голодом — какая уж тут усмешка? Так… Игра теней…
Но глаза…
Глаза волчьи!
— Уходи. Не знаю тебя. Кто ты?
— А всмотрись, — сдернув с головы шапку, Крестинин лицом обернулся к слабому свету.
— Не знаю тебя… — кладя крестное знамение, низко опустив голову, сгорбясь в своем насиженном углу, забормотал бывший монах. — Изыди, сатана! Удались в места пустынные, в леса дремучие, в пучины морские, куда божий свет не достигает… Не звал тебя… Уходи…
Крестинин покачал головой:
— Откуда в тюрьме столь старая иконка?
Прозвучало как — украдена, наверное.
Человек в рясе погремел цепью, будто пытаясь выпутаться из тяжелых желез, нехорошо закашлялся.
— Она не старая… — неохотно, но объяснил, присматриваясь к Крестинину. — Так ее богомаз написал… Звали богомаза Иваном… Иван Новограбленный, может, слыхал?… Я с сей иконой не расстаюсь, с нею свершаю подвиги. Терплю скорби, кладу молитвы, принуждаю себя сносить все, что пало и еще падет на меня. Власти, ако козлы, пырскают на меня, я терплю. Добрый архиепископ Феофан, и тот поверил злым наговорам, отвернулся… — Странно намекнул: — Бумаги, составленные мною, чужими людьми, как свои, распространяются… А иконка мне помогает… Это хорошая иконка, а то ведь как ныне пишут? Подладят голову да точечки ткнут. Вот и весь образ, ничего святого… А с этой иконкой я многое свершу… Вот чувствую, предстоит мне еще свершить многое такое, о чем позже разными голосами будут повторять…
— Скромно ли говорить такое?
Монах усмехнулся:
— Истинно благочестивые люди подвигов своих не скрывают.
— Теперь вижу — ты.
Монах опять усмехнулся, теперь без притворства, открыто. Обнажил в усмешке плохие зубы, упрямо наклонил голову:
— А сомневался?
Узнал, конечно, сразу узнал Крестинина.
Будто пряча глаза, вновь по-волчьи вспыхнувшие, но на самом деле пряча нехорошую усмешку, какое-то нехорошее нетерпение, монах загремел железами, завозился в мрачном углу:
— Нечестивые уже натянули луки… Стрелы бессердечно приложили к тетивам… Стреляют во тьме в правых сердцем…
— Неужто говоришь о тайном господине Чепесюке? — безжалостно усмехнулся Иван. — Неужто вспомнил стрелу дикующего, поразившую сердце тайного господина Чепесюка?
Монах не ответил. Шептал, низко наклонив голову:
— Когда разрушены основания, что сделает праведник?… Не на нож ли толкаешь, упрямя сердце?…
— Неужто вспомнил о государевом прикащике Волотьке Атласове? Неужто вспомнил нож, поразивший в самое сердце государева прикащика Атласова?
Затворник смолк.
Крестинин тоже замолчал.
Много раз на Камчатке, много раз в Москве и в тихой Крестиновке раздумывал над будущей встречей, которая, считал, может когда-нибудь случиться. Много раз представлял вычерненные страхом глаза монаха, его упрямый, но сломленный страхом голос. А сейчас, когда такая встреча случилась, не чувствовал никакого торжества. Может быть только сумрачное удивление… Как так?… Вот пусть и в смыках, но сидит живой черный монах, поп поганый, а сколькие достойные люди преданы червям его странной властью?…
Господь терпелив. Крестинин молча разглядывал прячущегося в углу монаха.
Убивал государевых прикащиков. Убивал волнующихся дикующих. Ходил самовольно на новые острова. Копил награбленные пожитки, мяхкую рухлядь. Читал духовные книги. Произносил проповеди. Выучивал песнопения, смиренно распевал их в тюрьмах и в монастырях. Строил пустыни, ставил дома для скорбных духом и телом. Терпеливо и тщательно записывал в церковный синодик несчастливо погибших казаков. Обманывал, лгал своим и чужим, не брезговал никаким словом. Впадал в кощунство и в ересь. Снова лгал, вел среди походов обманные ясачные книги. Учинял чертежи краткого морского хода в богатую страну Апонию…
Зачем человеку столько?
Иван покачал головой. Его не пугал глухой шепот бывшего монаха, низко наклонившего голову. Ничему не дивился, будто так нужно — подвальная камора, обросшая склизкой плесенью, темная влага на стенах, лед в углах. Снаружи — солдаты, прислушивающиеся к каждому шороху, выше, на другом этаже, за столами, укрытыми сукном, густо испачканном чернилами, всякие казенные дьяки, думать не думающие о том, что под их ногами, под полом их приказа, под грязным деревянным полом, который они привычно и ежеминутно попирают, находится ад, которого все боятся.