И ещё увлечение: книжные лавки. Их немного, и самая знакомая — на Ильинской, старого Редигера. «Худая привычка!» И хотя Катинька позволила мотать, но очень уж разорительны эти визиты к волшебникам-книгопродавцам! Учтивство и тщеславие заставляют всегда что-нибудь купить! «Сия неисцелимая привязанность к книжным лавкам не подаёт выгодного мнения о благоразумии моём. Но я радуюсь, что Судия мой наперёд под куплен и простит мне мои ребячества». В первый визит подхватил роман Фелдингов «Том Жонес»[208], во второй визит не удержался, потратился на «Жизнь Карла Великого». Зато сколько удовольствия — даже не хочется скакать по Москве. «Любезный мой Том Жонес не пустил меня из дому весь вечер. Чтение его столь привлекательно, что я с трудом могу с ним расстаться». А на Петровке оказался новый книжный магазин. Кстати — чтение «Тома Жонеса» кончилось — необходимо надобно иметь аглинский роман. «Жребий пал на „Сесилию“. Но глаза мои было расступились — увидел великолепное издание аглинских стихотворцев. Благоразумие стояло возле и щуняло[209] сорокалетнего мальчика. Ему надобно было поспешить домой, чтобы дописать письма свои». Да разве удержишься!
22 апреля. Середа. Надобно признаться, что чтение «Сесилии» служит мне иногда вместо упражнений, и всегда новая глава заманивает дальше, между тем как время, не останавливаясь, продолжает своё путешествие. Кроме того, напало на меня дурачество не сочинять стихи, а переписывать их с памяти, потому что я оставил портфель свой в Петербурге, а взял с собою Музу. Итак, Муза неотменно требует, чтоб я старое враньё клал на новую бумагу.
А когда в университетской лавке увидал случайно на полке книжку собственных стихов, изданную двадцать три года назад, — «можно ли было удержаться и не сделать приятное себе и книгопродавцу?»
Торжества коронации идут своим порядком — о них Михаил Никитич после лично расскажет Катиньке, а пока лишь вскользь отмечает их в «Московском журнале». Он и правда несколько утомлён московским сидением, — но уехать нельзя. По плохим от распутицы дорогам почта приходит неаккуратно. «Мало охоты знакомиться и рыскать: очень много возвратиться домой, на свою родимую сторонушку, где столько привязанностей, столько истинного щастья. Однако время идёт, и мой извощик напоминает мне, что месяц прошёл. Надобно развёртывать пакетец Катинькин и платить наличными деньгами мои бесполезные странствия. Надобно ещё за собой оставить коня и колесницу, покуда приятное позволение окончит здешнее мое пребывание». Меньше по гостям, чаще в книжных лавках, где удаётся иногда, не покупая, прочитать немецкую или английскую небольшую книжечку, или в университетскую типографскую контору, единственное место, где можно почитать газеты. Заново прочитаны «Том Жонес» и «Сесилия». Был у Спаса на Бору. Посетил Ризничью патриархов. Осмотрел собрание греческих и русских манускриптов. Есть и обязательные посещения: «В понедельник бал, во вторник опера, в середу в клобе, в четверг опять опера, в пятницу гулянье в саду и будто в субботу прощальный куртаг[210], а в воскресенье отъезд. Бог знает, правда ли». В опере давали «Молинару», а пятничное гулянье пришлось на 1 мая. «Чтобы описать ясность погоды, красоту местоположения, свежесть зелени, надобно быть живописцем. Вот для чего я не предпринимаю етого трудного дела. Людей видимо и невидимо. Великий порядок в етом следствии карет одна за другой, которые въезжают в остров и проезжают далеко в прелестную рощу, оборачиваются и в близком расстоянии возвращаются другой дорогой, так что из карет видят друг друга. Я только однажды проехал и не ослепил моим екипажем московских жителей».
Уже кое-кто достал себе подорожную. Но Михаилу Никитичу торопиться нельзя: надобно подождать отъезда государева и великих князей — его воспитанников. Катинька может быть уверена, что, ежели б он имел крылья, он бы к ней полетел.
Тем временем — прощальные визиты: и к Николе Явленному, и под Донской монастырь, и в Сыромятники к Хераскову, и к Карамзину, и к Ехалову мосту к Фритингофше, и к тетеньке Федосье Алексеевне, и к Голицыной на Старую Конюшенную, в университет, и к Редигеру, и ко всем старым приятелям и новым знакомым: к Вульфу, к Небольсину, к Урусовой, к Рахмановым, к зятю Христины Матвеевны, к Львову, и к Алексею Минину, и к Василию Васильевичу — совсем замоталась карета четвернёй.
«Московский журнал», продолжение последнее, или заключение. «Я желаю, чтобы ету часть моей жизни прочли мы вместе с Катинькой, или, ежели етого не можно за умедлением подорожной, чтобы Герой замешкался очень недолго за Романом и вместо удивления подвигам его нашёл любовь, щастье, дружбу и прощение несияющей судьбе его».
День последний. «Маия 4. Сегодня желаемый понедельник. Мне надобно проскакать всю Москву, чтоб проститься с теми, к которым я ездил. Семёна пошлю дожидаться подорожной, обедаю у хозяина, и ежели столько щастлив буду, что получу подорожную, тотчас в кибитку и скачу без памяти в Петербург, пересказывать сам бесполезное моё путешествие в первопрестольный град Москву».
Очень спешным почерком эти слова уписаны в конце листка почтовой бумаги. Несомненно — подорожная наконец получена, и последнее письмо Катинька читала вместе с писавшим. А потом, вероятно, они не раз перечитывали и весь «Московский журнал». Потом листочки были собраны, позван переплётчик, и обстоятельно обсудили, какой поставить сафьян, какие вытиснить украшения на корешке, да чтобы обрез сделать со всей аккуратностью, не зарезавши букв, подбежавших к самому краю, а за позолоту переплётчик поручился: в этом деле он привычный мастер.
Михаил Никитич Муравьёв умер молодым: спустя десять лет после коронации Павла, пятидесяти лет от роду. Книжечку берегла Катерина Фёдоровна, может быть, читала её сыновьям, Никите и Александру, будущим декабристам. Прошло сто тридцать семь лет — бумага едва пожелтела, переплёт стал старинным, но не старым. В чьих руках побывал «Московский журнал»? Как могла затеряться память о писавшем? Как могла семейная реликвия стать безымянной книжкой?
Мне хотелось бы обещать, что этот исторический памятник московского быта недолго останется за границей.
В ту самую минуту, как священник повёл жениха и невесту вкруг налоя, случилось то, чего никогда не бывало дотоле и, думать надо, впредь никогда не случится: брачные венцы, серебряные, подбитые розовой тафтой, слетев с голов врачующихся, поднялись, как две пташки, на воздух, улетели под самый купол, выпорхнули в боковые окошки и уселись на колокольне под наружными крестами. Все в церкви ахнули, священник прекратил венчание, жених с невестой пали на пол бездыханными, и случившемуся нужно радоваться, потому что мог свершиться величайший грех: были жених и невеста родными братом и сестрой!
Слух о таком чудесном происшествии разнёсся по всей Москве, и не было человека, не только вздорной бабы, а и степенного мужчины, который не побежал бы на другой день посмотреть на колокольню, а дальние люди приезжали на своих лошадях целыми семействами. Однако венцов не было видно, а церковь была заперта. Тут на площади людишки бойко торговали квасом, кислыми щами и печатными пряниками, и была также пожива ловким карманникам. И будто бы приходский священник, то венчание справлявший, отрицал всякое событие: и венчания не было, и не было таких жениха с невестой, и венцы не летали и под колокола не садились, а всё это не иначе как выдумка литейщиков Маторинского завода, обычный «колокольный рассказ».
И действительно, был такой веками освящённый обычай, что ко дню отливки нового колокола пускался самый чудесный и нелепый слух. И если с той выдумкой будет удача — удача будет и с колоколом.
Дело это было сложно, и приступали к нему с соблюдением строгого чина. День и ночь в плавильной печи поддерживали рабочие огонь берёзовыми и сосновыми поленьями: на 100 пудов меди — три сажени дров, на 1000 — не менее десяти сажен. Когда вся медь расплавится, перед самой отливкой прибавляли на 100 фунтов меди 22 фунта олова, а голых мастеров, которые размешивали клокочущий и адом пышущий сплав, другие окатывали из вёдер холодной водой. Допускались к присутствию люди набожные и богатые, любители колокольного дела, которые бросали в сплав серебро, а иные и золотые монеты — для чистого звона и для спасения души. А к часу литья хозяин сам приносил в заводскую мастерскую освящённую икону, собирал всех рабочих и читал соответственную случаю молитву, а все хором её повторяли. По окончании молитвы давал хозяин знак начинать. Несколько опытных рабочих брали наперевес особый чугунный рычаг, раскачивали его мерно, точно и по команде и пробивали у плавильной печи отверстие пода. Из отверстия выливался пылающий и слепящий глаза жидкий огонь, и теперь всё дело было в том, чтобы не дать ему безумствовать, а пустить его ровным потоком по жёлобу в заготовленную форму. Если жёлоб перельется через край, — всё дело пропало, медь выльется зря, и может не хватить её для наполнения формы, хотя бы только на колокольные уши; тогда плавь и переливай всё заново.