Из окон кувыркаются стулья, кресла, зеркала, хрустальные шкафы. Барские портреты в золоченых рамках проткнуты вилами, сорваны со стены, растоптаны.
Шум, гам в горницах и во дворе.
А по небу плывет туча, отдаленный громовой раскат прогудел, но его никто в суетне не слышал.
…Подвели к барской риге толстобрюхого, на коротких ножках, управителя. Он без кафтана, в одном шелковом пропылившемся камзоле, в суконных кюлотах, в длинных чулках и щегольских туфлях. На него пристально и страшно таращился помертвевшими глазами только что пойманный и повешенный толпой барский ненавидимый крестьянами староста.
— О, майн Гот, я очшень, очшень боялся мертва тела, отпущайте меня, пожалюста, — немец не попадал зубом на зуб, трясся, воловья жирная шея и толстые обвисшие щеки налились кровью, безбровые глаза часто мигали.
— Веди его… В омут… Камень на шею! — неистово кричал народ, передние посунулись к управителю, чтоб растерзать его.
— Ой, сохраняйте майна жизня… мужики-крестьянчики добренькой… Станем очшень смирно жить-поживать… — прижимая к груди руки, тоненько выскуливал немец; голосом, глазами, всем существом своим он молил толпу о пощаде. — Люблю вас буду очшень, очшень…
— Хах! — язвительно, дружно, словно выстрел, хахнула толпа. — Любишь ты нас, как тараканов: где видишь, там и давишь…
И взвились, сотрясли воздух и душу немца мстительные голоса:
— Душегуб! Убивец!.. Двоих стариков плетьми задрал до смерти, женщину брюхатую не пощадил, опосля твоих палок умерла, Вавилу застрелил, барскими псами народ травишь, трем мужикам собаки горло перегрызли. Ваньку с Кузькой не в зачет в солдаты сдал… По твоей да по барской милости, убивец, шашнадцать могил на погосте!.. Ты всю вотчину перепорол. Вот ты как нас любишь… Братцы, а седни нешто не лил он нашей кровушки. Мы за невинного капрала вступились, а ты нас в кнуты, в палочья, в плети. Братцы-хрестьяне, смерть ему! Любил, змей, бороды драть, люби и свою подставлять… В омут! В речку!..
— Мужичка очшень хорошенькие, добренькие… Мне барин приказал… барин, барин, ваша господин… Змилюйтесь!..
Вдруг все пространство опахнуло ярким светом, рванул, потряс землю страшный громовой удар. Бушевавшая под навесом толпа вздрогнула, разом взлетевшие руки закрестились: «свят, свят, свят»… А управитель, побелев, пал на колени, заткнул уши, завизжал:
— О майн Гот, Гот. Смерть!.. Отпускайте меня в домочек…
Крестьяне издевательски захохотали, им было известно, что управитель до ужаса боится грома.
— А-а-а, покойника да грома небесного спужался?! — проговорил кудрявый парень. — Перекиньте-ка аркан рядышком с энтим. Подводи!
Управитель со страху онемел. Чьи-то мстительные руки накинули ему на шею петлю.
— Стой, не так. Треба, чтоб не сразу подох. — Кудрявый парень с серьгой в ухе перетянул аркан с шеи на подмышки, петля охватила грудь, прошла под пазухами и туго затянулась возле крылец на спине.
Вздернутый управитель закачался лицо в лицо с удавленным старостой.
— Доннер… Блиц… Мертвый тел… О майн Гот… Что ви делайт?! Солдаты, солдаты идут сюда… Офицеры, пушка… Снимайт меня, мушьицка шволачь!.. Шволачь!..
Ударил гром, управитель завыл, закашлялся, толпа из-под обширного, на столбах, навеса повалила вон.
Туча приближалась с великим шумом. От потемневшего неба мрак растекся по земле. Упругий порыв ветра взметнул пыль и сор, по-озорному задрал подолы сарафанов, распахнул полы зипунов, стал срывать шапки, трепать бороды.
— Мушьицка шволачь! Шволачь! Всех каторга! Сибир… — крутясь на веревке и потеряв всякую надежду на спасение, отчаянно выкрикивал управитель.
Ветер пошалил и стих. Но вот ему на смену с гулом, треском, как смерч, пронесся ярый ураган. Роща зашумела, закачала плечами, молодые березы внатуг согнулись до земли. Упали первые крупные капли. Опять сверкнула молния, тарарахнул гром, воздух разом присмирел. Из черной тучи обильными потоками хлынул дождь-проливень.
Всюду быстрый хлюпающий топот. Загнув хламиды на головы, во все стороны улепетывал народ, спасаясь от дождя.
— Дождь, дождь! — скакали по лужам радостные мальчишки. — Ныне с хлебом будем… Дождь!
Расположенная в поле, на отлете от барского двора, рига осталась одинокой. В ней ни души, и кругом полное безмолвие.
— Ой, што ви делайт!.. Снимайт меня… — вопил вслед удалявшимся крестьянам подвешенный на веревке управитель.
Дядя Митродор поотстал от толпы, сорвал с плеча вилы и, гонимый силой мести, побежал обратно к риге. Вскоре там раздался короткий страшный визг.
Прошел вечер, наступила ночь.
Пугачев с Семибратовым нашли приют у родителей погибшего капрала. Сюда пришел и артиллерист Перешиби-Нос.
В светце горела трескучая еловая лучина, золотые угольки падали в корытце с водой и, взбулькнув, умирали.
В переднем углу под образами, на столе, накрытом набойчатой скатертью, покоилось тело капрала царской службы Ивана Ивановича Капустина, на груди медали, на глазах большие екатерининские пятаки.
Спать не ложились, всех обуяла тревога и мучительная скорбь. Старик, кряхтя и роняя слезы, мастерил гроб сыну. Семибратов помогал ему. Старуха пластом лежала на полатях, маятно вздыхала, плакала. На коленях Пугачева, хмурясь на жалкий огонек, мурлыкала пестрая кошка. Пугачев вполголоса расспрашивал артиллериста о Павле Носове.
— Любил я старика… Где-то он, каков?
— В побывку тоже навроде меня отпросился, — тихо ответил Перешиби-Нос и вздохнул. — Чижало нашему брату солдату. С вами, вольными казаками, не уравнять. Казак отвоевался и лежи дома на боку.
— Ну, брат, и нам не дюже сладко, — возразил Пугачев, поглаживая кошку. — Бедность, чуешь, душу гложет. Вот и мы с Семибратовым в дальние края едем горе мыкать, не от чего иного, как от бедности. Да замест спокойствия эвот в какую бучу втюхались.
— Уж вы, казаченьки, не спокидайте нас в этакой беде, — сказал хозяин.
Пугачев вынул из торбы напильник с бруском и принялся натачивать саблю.
— Да-а, — протянул Перешиби-Нос. — Вспомянешь по-доброму, ерш те в бок, и Прусскую войну. Да мы там, можно сказать, как паны жили. А как возворотились в Россию, Боже ж ты мой, аж сердце кровью облилось. Встретили нас в Питере превеликой муштрой на немецкий лад, да телесные наказания почасту были, солдаты в уныние пришли, с отчаянья на нож бросались, или в петлю головой… За одну зиму, помню, в одной только нашей казарме, ерш те в бок, семеро повесилось. А кой-кто и в бега ударился. Это в столице. А придешь в деревню в побывку, там и вовсе сквернота одна: голод, бедность да истязания от бар великие… Эх, ерш те в бок…
Вдруг беседа прервалась: по улице вскачь промчалась лошадь, за ней другая.
— Солдаты! Солдаты идут! — кричали за окнами.
Пугачев выскочил на улицу. Дождь кончался. В небе стоял на рогу месяц. Ведя в поводу упарившегося коня, к Пугачеву подошел парень в заплатанном мокром кафтане и взмокшей грибом шляпенке. Сбегались люди.
— Хозяевы, на сход ладьте, — возбужденно сказал им парень. — Мы с Мишкой Сусловым из Сукромен прискакали, солдаты из городу к нам на подводах понаехали, сорок девять душ, ахвицер с нимя… Утресь сюды тронуться сулили, к обеду ждитя…
Откуда-то пьяная долетала песня. Собаки лаяли. На колокольне опять ударили всполох. Вскоре барский двор, покрытый после дождя вязкой грязью, наполнился крестьянами. Зажгли костры. Жители грудились кучками, каждый к своей деревне: Машкина, Чупрынова, Карасикова — все они сбежались в село еще вчера на зов набата, а теперь, судя по выкрикам, по гулу голосов, инодеревенцы сговаривались уходить подобру-поздорову восвояси.
— Кто верховодить будет? — слышались бодрые голоса. — Давайте поклонимтесь казакам.
— Слушай, громада! — Пугачев преподнялся на стременах и замахал шапкой. Возле него плотно сбились только жители села Большие Травы. — У кого ружья, самопалы, тащи сюда, а пороху мы в барском дому пошукаем… Перепалка будет добрая… Только вы не трусьте, крестьянушки…
— Нет у нас ни хрена, казак, — заголосили крестьяне. — А кулаками супротив ружей не намашешь. Побьют нас!..
И многие подхватили:
— Побьют нас солдаты… Ой, мати-богородица, чего ж нам, горемыкам, делать-то?
Слыша это, инодеревенцы, один по одному, стали крадучись подаваться в стороны, отставать от крестьян села Большие Травы, кой у кого на загорбках узлы с барским добром. Тогда Пугачев что есть силы закричал с коня:
— Куда вы, стой! Не можно, мирянушки, в этакое время втикать до дому. Не можно своих бросать… Коли вы сгрудитесь воедино и дадите отпор всем гамузом, от солдатишек и дрызгу не найти: ведь вас полтыщи, как не более, на кажинного солдата десяток мужиков, за милую душу сомнете их, мирянушки. А уж мы постараемся… Мы Фридриха били, Берлин брали!