В сече был убит воевода Иван Басманов, но мужичье войско было разбито и рассеяно по лесам. Много мужиков утонуло в болоте, и только малая часть их, перейдя топи, ушла от погони.
Ушел от погони и Игнатий.
9
Зима на ноги вставала. На святого Мартына лег на землю снег, и Степан, выйдя поутру из шалаша, даже рукой заслонился от его яркости. А когда переморгал пляшущие в глазах искры и отстранил от лица руку, увидел идущих от леса с десяток мужиков. Вгляделся, но не признал.
Мужики подходили все ближе, и Степан разглядел рваные армяки, голодные лица, топоры за кушаками и сразу же понял, кто это такие. Одного из мужиков, чернобородого, вели под руки. Голова у него свешивалась на грудь, ноги едва переступали.
Мужики подошли, и от них дохнуло угрюмой угрозой голодной, нахолодавшей бездомности. Вдруг, раздвинув передних, подступил к Степану бородатый, приземистый, в нагольном, с короткими ободранными полами тулупчике, крепкий мужичонка и, разинув зубастый рот, выдохнул изумленно:
— Хе, Степан, не признаешь! Ну, паря… — Раскинул руки. Степан, от неожиданности ломая неуверенной улыбкой губы, забормотал:
— Да, я… Э-э-э…
Но тут мужик, и вовсе сбивая Степана с толку, хлопнул его по плечу и, обращаясь одновременно и к нему, и к стоящим за спиной мужикам, заторопился:
— Да нас с ним в подвале мучили, от пытки бежали вместе… — Блеснул глазами. — Запамятовал, Степан, а? Неужто не признаешь? Да я Игнашка! Игнашка — вспомнил?
В памяти Степана забрезжили путаные улицы Москвы, вспомнилась белозубая улыбка Лаврентия, пугающий тихий его голос, и тут же ясно встало перед глазами испуганное лицо Игнатия. Но то был вовсе иной человек, нежели стоящий сейчас перед ним на крепких ногах бородатый мужик с топором за кушаком. Иной… Степан подался вперед. Неломкий, прямой взгляд, четко обозначенные в бороде жесткие губы, выпукло проступающий из-под среза шапки широкий, упрямый лоб… Но все же угадал он по затрепетавшей в углах губ улыбке прежнего Игнатия. Да и голос выдал старого знакомца. Голос, который хотя и меняется со временем, но, наверное, более чем иное в человеке долгие и долгие годы сохраняет неповторимые нотки. Хрипотцу, сиплость, или, напротив, звонкую силу, певучесть, или же какую-то особую округлость звука, что никогда не повторяется в других голосах.
— Игнашка! — удивленно ахнул в свою очередь Степан. — Вот уж не чаял встретить. Ан не пропал?
— Пропадал, пропадал, — ответил Игнашка, — да вот живой.
Мужик, которого поддерживали за руки, вдруг застонал, замычал сквозь зубы.
Степан спохватился.
— Давай в шалаш, — сказал, — давай. — И шагнул первым.
Хлеба у него не было, но он все же накормил мужиков.
— В лесу жить, — улыбнулся, — да голодну быть? Нет, у нас так не бывает.
Заварил в котле грибы, ощипал и запустил туда же тетерку, накрошил сладких трав, и похлебка вышла такая густая и наваристая, что куда уж там. А накормив мужиков, сказал чернобородому, у которого лицо горело нехорошим огнем:
— Давай погляжу, что у тебя.
Тот мотнул головой: нет-де, ничего, — но, не сдержавшись, опять застонал.
Степан показал на топчан:
— Снимай армяк.
Чернобородый был как раз тем мужиком, который сказал когда-то Игнатию: «А ты, паря, голову-то за пазуху спрятать хочешь? Но так не бывает, нет, не бывает». Сам-то он голову не прятал. И вот в сече стрелец достал его острым, и достал крепко.
Когда размотали тряпки, Степан увидел на груди у чернобородого лепешку серой, гнойной коросты. Пахнуло гнилью.
Степан бросил в кипящую воду нож, из-за застрехи шалаша достал пучок сухой травы и, подступив к чернобородому, сказал:
— Ну, мужик, терпи.
Запустил нож под коросту. Из раны, залив Степановы руки, хлынул зеленый гной. Мужик ахнул.
— Терпи, терпи, — говорил Степан, орудуя ножом, — еще бы день, два, и захлебнулся бы ты в гноище, а так ничего, подживет.
Мужик шуршал зубами.
На ране показалась алая кровь.
— Во, — сказал Степан, — теперь добро, омоет рану. Добро, добро, терпи.
Засыпал рану травой, обмотал грудь чистой тряпицей.
— Все, — сказал, — лежи. К вечеру полегчает.
К вечеру мужику и вправду стало легче, и он поднялся с топчана. Жар с лица сошел.
Степан, не жалея съестного припаса, наварил еще котел похлебки. Стукнул ложкой о край.
— Хлебайте, — сказал, — засиживаться вам здесь ни к чему.
Мужики взялись за ложки.
Степан, сам не притрагиваясь к похлебке, подкидывал в костерок чурбачки да поглядывал на мужиков. И один из них, перехватив его взгляд, спросил:
— Что поглядываешь-то, а?
Степан кашлянул, подбросил еще чурбачок в огонь и, выпрямившись, ответил:
— Да вот прикидываю, куда вы теперь-то?
Мужик положил ложку, оглядел сидящих вокруг котла, сказал усмехнувшись:
— А ты как думаешь?
Степан не ответил.
И тогда мужик уже со злом сказал:
— А вот возьмем у тебя лошадей да и погуляем.
Степан долго-долго молчал, и мужики, ожидая ответа, один за другим положили ложки.
Наконец Степан отвел глаза от огня и, твердо и прямо взглянув на того, кто сказал о лошадях, сказал:
— Тут из табуна хотел было взять одну лошадку игумен наш, для баловства, в тройку, так я не дал. — Вздохнул всей грудью. — Для баловства не дал и вам для разбоя не дам.
Мужики у костра вроде бы даже опешили на мгновение, но тут же взорвались голосами:
— Как? Что? Да мы…
— Нет, — прервал голоса Степан, — не дам. На лошадках этих пахать надо, пахать… В следующем году, как старики говорят, земля войдет в силу и ее обиходить придет нужда. — И повторил так твердо, с такой силой, что вокруг костра вновь замолчали: — Не дам лошадей.
Один из мужиков начал подниматься. И тут чернобородый сказал властно:
— Сядь, не ворошись.
Мужики ушли наутро. Степан провожал их, стоя у шалаша. Мужики направлялись на юг, куда бежали почти все, кто остался жив из мужичьего войска Хлопка Косолапа.
Отойдя уже порядочно от ельника, встававшего зеленой стеной на белом снегу, Игнашка махнул Степану рукой. Грустно и вместе с тем с ободрением улыбнулся и махнул же рукой чернобородый. И было у него в лице что-то такое, будто знал он больше, нежели выражал странной этой улыбкой.
Ельник сомкнулся за спинами у мужиков, и острое чувство одиночества кольнуло Степана. «А может, зря, — подумал он, — коней-то я им не дал?» Поднял глаза, словно спрашивая у неба, у вздымавшихся к низким тучам вершин деревьев, прав или не прав он.
Сеялся тихий, хороший снег. А коль на святого Мартына снег, да еще вот такой, безметельный, что укутывает землю мягким, добрым покровом, то зиме быть недолгой, безморозной, обещающей урожай. «Знать, прав я, — уже твердо решил Степан, — прав. По весне-то в поле без лошади не выйдешь».
1
Урожай 1604 года, как немного можно привести тому примеров, был обилен. Хлеба дружно поднялись, вошли в трубку и стали под косу, склоняясь тяжелым, налитым колосом.
В Москве, в Успенском соборе, раззолоченном и освещенном множеством свечей, в сиянии бесценных икон, в присутствии царя и всего высокого люда воздали хвалу господу за обильные хлеба, за спасение русской земли. Голоса хора ликовали, плакал патриарх Иов, слезы текли по лицу царя Бориса, да не было ни одного из молящихся в храме, чье бы горло не сжимала сладкая спазма благодарности за избавление от голодного мора.
В эти же дни отслужили благодарственные молебны и по иным московским храмам, да и не только московским.
В самой захудалой деревеньке, где и храм-то божий не более как кулачком поднимался над провалившимися, осевшими крышами изб, почитай, вовсе опустевших в моровые, страшные, неурожайные годы, — и там возжгли хотя бы малую свечу и вознесли голоса к господу. Не было блистающих риз, золотых или серебряных окладов, не сверкал дорогими украшениями иконостас, но с истовостью обращались к небу лица и слезы дрожали в глазах. Гнулись спины в серых крестьянских армяках, тяжелые, корявые, раздавленные непосильной работой пальцы ложились на изборожденные морщинами лбы, тыкались тупо в изломанные трудом, сутулые плечи. И исхудалый попик в истрепанной, обвисшей рясе дребезжащим голосом возглашал:
— Возблагодарим тебя, господи!
И пели, пели колокола… Надежды, светлые надежды вздымались над русской землей, летели в празднично высокое летнее небо.
В эти дни прискакал в Москву из Архангельска окольничий Михайла Салтыков, забиравший все большую и большую силу при дворе и посланный к морю с особым царевым поручением. Подсох лицом Михаила за дорогу, кожа огрубела от ветра и непогоди, но белой крепкой подковкой выказывались зубы и глаза горели. Привез он весть, что около тридцати иноземных судов — как никогда ранее — пришло в Архангельск, ошвартовалось и купцы выгружают товары.