Юрий Федорович Стрехнин
Здравствуй, товарищ!
Глава первая.
Полк ушел вперед
Полуторка, дребезжа и подпрыгивая на выбоинах, мчалась пыльной дорогой к переправе. Реки ещё не было видно, однако впереди, в неясной дымке, уже угадывался противоположный берег.
Старший лейтенант Гурьев, стиснув зубы, чтобы не прикусить языка при тряске, сидел в кузове на ящиках со снарядами.
Знакомые места! Здесь в конце марта наступали… Шли ясным утром по задичавшим, бурым от прошлогоднего бурьяна полям, мимо седого от высохшей полыни древнего кургана. Шагали в каком-то торжественном молчании: близка граница, до которой так далек и труден был путь! Слышался только мерный звук шагов да чавканье жирной, набухшей земли под ногами. Совсем близко впереди вдруг встали ровным рядом черные столбы разрывов. Назад, к санитарной повозке, под руки вели раненного осколком усатого солдата, и он досадливо ругался: до границы не дошел…
А теперь — высокой стеной стоят по обеим сторонам пути золотые копья кукурузы; дальше, сколько хватает глаз, раскинулась плодовитая молдавская степь, уже заметно пожелтевшая от знойного солнца. А вон подбитый «тигр» вытянул меж кукурузных стеблей облезлую ржавую пушку, похожую на огромную дубину с шишкой на конце. Кто подбил тогда эту махину? Кажется, дивизионные артиллеристы…
Нелепо торчит этот мертвый танк, — все вокруг зелено, неистребимой силой жизни залечиваются раны земли.
Биенье жизни всюду есть.
И почве, взрывом опаленной,
Дано когда-нибудь зацвесть
Цветеньем юности зеленой…
Эти почему-то так крепко запомнившиеся Гурьеву строки сложил давнишний фронтовой друг его, командир полковых связистов лейтенант Буровин, немножко поэт и мечтатель. Никто, кроме Гурьева, не знал, что лейтенант пишет стихи: держал Буровин это в большой тайне. Теперь над могилой стихотворца травы растут: убит он ещё в прошлом году под Орлом…
* * *
Неделю назад Гурьев и не думал так скоро оказаться в пути: рана на ноге ещё не совсем закрылась. Полк стоял в обороне где-то под Яссами. С весны там фронт не двигался, и Гурьев не очень беспокоился: разыскать своих он сможет без труда. Правда, околачиваться в госпитале до чертиков надоело. Несколько раз пытался выписаться досрочно, но всё никак не удавалось. А потом произошло событие, которое на время примирило его с госпиталем. Лена, жена, написала, что, возможно, скоро приедет к нему туда.
Гурьев не видал Лену почти три года: далеко от фронта до их родного сибирского городка, где они с Леной до войны работали в одной школе: он преподавал историю и географию, а Лена — русский язык. Не чаял Гурьев, что до конца войны придется свидеться. И вот, оказывается, Лена по её просьбе направлена учительствовать в один из недавно освобожденных южных городов. По пути постарается навестить его.
Госпиталь размещался в большом тенистом парке, в здании, где до войны был дом отдыха.
Целыми днями Гурьев, томимый ожиданием, бродил по прохладным аллеям и дорожкам, испещренным золотистыми пятнами света; солнце с трудом проникало сквозь густую листву. Выходил на берег пруда, запрятанного в глубине парка, подолгу сидел там у недвижной воды, подернутой зеленоватой ряской. Иной раз, когда в далекой аллее мелькал меж деревьев женский силуэт, грезилось: Лена.
Ищет его, а он почему-то не может пойти ей навстречу — часто приходили такие беспокойные сны.
Сколько раз в эти дни вставало в памяти их последнее расставанье! Летом сорок второго года только что сформированная дивизия, в которую он попал после своего первого ранения, готовилась к отправке на фронт. Поговаривали, пошлют под Сталинград, — там начинались большие бои.
Видно, сердцем почуяла тогда Лена, что близка разлука надолго. Лагерь дивизии находился в двух сутках езды от города, в котором они жили, но она всё же сумела приехать к нему, хотя очень трудно было отпроситься с работы, достать билет и пропуск… Отпущенный на полчаса, он прибежал на окраину лагеря, к берегу речонки, густо заросшей тальником. Был солнечный день, речка сверкала ослепительно; так, наверно, сверкнет сейчас перед глазами Прут. Бойко лопотала под травянистым бережком, вплотную возле их ног, вода. Лена стояла босая, держа стоптанные пыльные туфли в руке — она только что перешла речку вброд, — загорелая, в выцветшем синем ситцевом платье: недавно вернулась с полевых работ, где была со своей школой.
Он смотрел в бесконечно милое лицо, в карие, чуть прищуренные глаза, на её лоб под простеньким белым платочком, какие обычно носят летом колхозницы в поле, на чуть подрагивавшие губы, на округлый подбородок с еле заметной коричневой родинкой. Вся она, до голубоватой жилки на шее, была так близка, что, казалось, нет сил и шага отойти от неё…
Он стоял, держа её руки в своих. Видел: ей почти по-матерински жаль его.
И пришла та последняя минута. Порывисто обнял Лену. Что-то глухо стукнуло, словно сорвалось сердце. Нет, это упали в траву туфли из её разжавшихся пальцев. Шепнула сквозь набежавшие слезы: «Провожу…» Но он твердо сказал: «Не надо!» — бережно убрал её руки, побежал сквозь хлесткие прутья тальника к лагерю. На бегу обернулся: Лена глядела ему вслед. Сбившаяся белая косынка лежала на её плече.
Недавно, когда он уже ждал Лену, вдруг пришло письмо от командира полка, подполковника Бересова. «И что ты застрял? — писал он. — Должность — за тобой, приезжай».
«Ждут», — обрадовался, прочитав письмо, Гурьев. Но, поколебавшись — не пойти ли снова к врачу, не потребовать ли выписки, всё же под конец сказал себе: «Сначала дождусь Лену».
Однажды утром, идя в парк, остановился, как обычно, возле канцелярии госпиталя, чтобы прочесть уже наклеенный на дверях листок со свежей сводкой. Последние недели на фронте не происходило ничего особенного. Начал просматривать сводку и на этот раз без особого любопытства. Но вдруг прочел: «Наши войска прорвали оборону противника под Яссами, взяли Яссы и продвигаются вперед. Румыния вышла из войны…»
Беспокойно забилось сердце. Сейчас же к врачам! Пусть сегодня же выписывают! А Лена, Лена? Но полк уже в походе, идет вперед, как его потом разыщешь? Да, но Лена… Приедет сюда, вот по этой аллее от станции пройдет в канцелярию, справится о нем. Инвалид-писарь долго будет рыться в списках, потом объявит: «Старший лейтенант Гурьев Н.И. по выздоровлении направлен в часть». Лена огорченно сожмет губы, повернется и уйдет…
Радость, что началось наступление, сплеталась в душе с грустью и тревогой. Не отстать бы от друзей-однополчан! Но разве мыслимо уехать, не дождавшись Лены? Когда она приедет? Может — завтра, а может — через неделю? Да удержится ли госпиталь к тому времени на старом месте? Всё двинется вперед. Приедет Лена, а здесь — пусто…
С того утра Гурьев совсем потерял покой. Наступление разворачивалось. Начальство торопилось разгрузить госпиталь. Врачи стали менее придирчивы, выписывали без особых задержек, и многие постарались воспользоваться этим. Всё больше пустых коек оставалось в офицерской палате. А Гурьев никак не мог решить: ждать Лену до последнего дня, пока госпиталь ещё на месте, или не ждать?
Но вот стало известно, что уже получен приказ о передислокации госпиталя вперед, уже куда-то в Румынию. Оставалось одно из двух: получить направление в команду выздоравливающих, в резерв, или выписаться. Надежд на встречу с Леной оставалось всё меньше. В резерв идти не хотелось: скучно там, шагистика да уставы, с утра до вечера — занятия, повторять давно известное… Но самое главное — полк с каждым днем уходит дальше. И Гурьев настоял, чтобы его выписали прямо в часть.
Перед отъездом он написал Лене два письма. Одно оставил в канцелярии, писарю, попросив передать жене, если она зайдет справиться о нём, второе отправил её матери: когда Лена сообщит ей свой новый адрес, та перешлет письмо.
И теперь попутный грузовик мчит его. Мыслями он уже впереди, с однополчанами, а на сердце грустновато. Когда-то теперь придется свидеться с Леной? Да и удастся ли?
* * *
Машину резко качнуло на повороте. Впереди на миг блеснуло: река. Где-то уже за нею, за рубежом родной земли, идет полк.
Полуторка выбежала на пригорок, и впереди заблестел Прут, лениво текущий меж высоких глинистых берегов.
У въезда на мост зеленела фуражка пограничника.
— Стоит уже! — порадовался Гурьев.
На этой стороне скопилась очередь грузовиков: сапер, дежуривший на переправе, пропускал их по одному, с интервалами. На одной из машин заливисто играли на баяне и чей-то задорный голос бойко выводил:
По-над Прутом дождь иде,
В Бухаресте склизко,
Ой, тикайте, постолы,
Бо чоботы близко!..
«Постолы? Это ведь вояки короля Михая, — улыбнулся Гурьев. — Наши-то в сапогах — в «чоботах». А песня уже устарела: румынам теперь от нас «тикать» не надо».