Василий Дмитриевич Масловский
Дорога в два конца
Полдень 6 июля 1942 года выдался исключительно жарким: лист на дереве свернулся в трубочку, над хлебами и степными дорогами бродило желтое марево.
Как все получилось, Казанцев Петр Данилович не понял, только все вдруг, кто был в плотницкой, оказались на улице и смотрели в сторону Богучара. В пронзительно-белесом небе над Богучаром медленно таяло упругое грязновато-белое облачко.
— Зенитки бьют. — Галич, костлявый, мелко суетливый и внешне слабый мужичонка, лизнул кончик обкусанного уса, снял ребром ладони слезу с глаза.
— Так им, сволочам! — Глаза Алеши Таврова, приземистого и крепкого, как дуб-полевик, паренька, азартно блеснули.
— Дон середь России, Алеша. Отдать отдали, как назад вертать будем, — сказал старик Воронов. Рыжая борода его дрожала, и рука, чесавшая бороду, тоже дрожала.
— Немец на Дону! Боженька ты мой! — тяжкий вздох.
— Зараз еропланы черт-те куда достать могут.
— Тут не еропланами пахнет. — Монгольские глаза Галича смежились в полоску, скулы посерели.
— Хороша беда, пока за порогом…
— А это что… Глядите! — Воронов кинул взгляд поверх хутора, вялые губы его медленно сивели, виднее проступала рыжина веснушек на них.
С белесого, в меловых размывах бугра скатывалась конница. Лохматые калмыцкие лошаденки и выбеленные солнцем всадники стремительно потекли в улицы хутора. Через полчаса у бригадного колодца, у длинных долбленых корыт, горячей грудой сбились спешенные конники с короткими карабинами за спиной, требовательно зафыркали приморенные кони, кругами пошли резкие запахи людского пота и конской мочи.
По дворам захлопали калитки, хуторяне потянулись к бригаде. Пропотевшие, пыльные, всадники хмуро встречали вопросительно-ждущие взгляды, подергивали поводья, горстью черпали прямо из корыта, пили сами, плескали на лицо, голову, покряхтывали. Мохнатые лошаденки, должно быть, понимали скованность своих хозяев и, поводя потными боками, жадно пили из корыт, где на дне по углам колыхалась бурая бархатистая плесень, не ожидая поощрительного посвистывания.
— Отходите? — тихо сронила пожилая хуторянка и зачерствевшей ладонью поправила сползавший с головы платок.
— Ты бы, тетка, молока холодненького из погреба принесла. — Просторный в плечах кривоногий боец отер плечом красное лицо, снял пилотку, сбил о колено пыль с нее. — В горле кочета побудку делают. Слышишь? — прокашлялся сипло, плюнул через плечо. — Ну, чего глядите, бабоньки?
— А чего же нам?
— Донские есть, сынки?
— С Хопра, с Чиру.
— Донские в третьем эскадроне, батя!
— Нету, бачка, нету твоя земляк.
— Не мешайся, ходя. Подпругу отпусти: коню живот тянет.
— Немец-то где?
— Немец близко, отец. Недолго ждать… — Седой от пыли старшина поперхнулся, на потной шее дернулся кадык.
Женщины, закрываясь щитками ладоней, так и табунились, сдержанно гудели, ловили каждое слово. За молоком ни одна не тронулась.
Старшина нагнулся, окунул голову в корыто, не вытираясь, стал затягивать подпругу попившему коню.
— Жадные, черти, будто своих служивых нету, — похрустел песком на зубах, сплюнул зло.
— А какая им радость видеть тебя. Их тоже понимать нужно, — упрекнул старшину хозяин вислозадого мерина.
— Из тебя, Добров, хороший бы поп вышел. Ну, зараза! — рыкнул старшина на коня, не хотевшего брать пресное железо мундштуков.
— Что ж вы, бабы? Горло тырсой забило, — упрекнул женщин старик Воронов, почесал затылок и, провожаемый редкими взглядами, повернул к своему двору. «Чего уж смотреть, коли бегут».
Молока женщины хуторские так и не принесли. Конники спешно, вытянувшись линялой лентой, ушли через бугор, прямиком, полем некошеной пшеницы. Долго потом будут глядеть черкасяне на этот бугор, на незарастающий горький след, выбитый копытами, и перед глазами их будут вставать сожженные солнцем и размытые потом лица, темные на спине линялые гимнастерки и в клочковатой шерсти взмыленные бока маленьких коней.
Филипповна молча встретила Петра Даниловича у калитки. Она тоже была на бригадном базу и видела все сама. Петр Данилович прошел мимо, присел на порожек, снял картуз, положил его на колено.
— Ну?..
Внутри так все и дернулось. Тяжело засопел, ушел в хату от греха подальше.
А что он скажет?.. Свои два сына на немеренных солдатских дорогах. Старший, Виктор, — капитан Красной Армии. На Волыни, под Перемышлём, в первый же день встретил войну, проклятую. Три письма-треугольника — все и вести от него. Полевая почта! А полевая, она полевая и есть. И Людмила, жена Виктора, с дочкой будто бы в первый же день войны выехала к ним сюда, на Дон. А ни слуху ни духу. Средний, Андрюшка, — совсем дитя, школьник, прошлой осенью поехал с инженером МТС Гореловым в Ростов, на Сельмага за запчастями, и где-то под Лихой пристал к воинской части. Всю осень на реке Миус близ Таганрога воевал. Последнее письмо в январе из-под Матвеева Кургана, к Донбассу поближе… Да не приведи господи и помилуй! Тоже ведь не заговоренные. В семье их четверо выросло. Все вот в этой горнице голым задом по полу ползали, этими руками нянчил. Глянул на уродливые, кинутые на колени, шишковатые от мозолей руки.
Во дворе Шура — дочь кричала что-то матери. За палисадником — голоса редких прохожих. С прошлой осени, после эвакуации скота, Черкасянский хутор приглох, потишал. Коров и овец не вернули. В марте в Калаче их погрузили в вагоны и отправили на вольные корма в Саратовскую область. Назад пригнали только быков и лошадей, которые нужны были для пахоты.
Мужики и бабы тоже вернулись не все. Помоложе решили поглядеть земли за Волгой. Кто постарше, возвернулись в хутор, когда рыжие шишки курганов уже пообсохли и на их плешивых песчаных боках, греясь на солнце, высвистывали линючие суслики, а степь, как и в допрежние времена, дышала жадно, дымилась, звенела первозданным безмолвием, хорошела и ждала. Особенно на зорях. Разбуженная весной, в степи поднималась своя, извечно знакомая и неистребимая, жизнь. Кипучая, буйная, она словно бросала вызов придавленному войной хутору. Иные поля, так и не дождавшись пахаря, обсеменялись сами — бурьянами.
Казанцев тоже был в эвакуации со скотом. А когда вернулся — заставили бригадирничать. Бригадирничать приходилось, можно сказать, на пустом подворье. Оправлялись одни полевые да огородные работы. С нынешнего дня, видно, и им пришел конец… За год войны и Петра Даниловича собственная жизнь, и жизнь хутора рушились второй раз.
Он прошелся по темной при закрытых ставнях и прохладной горнице, ощупкой полез за печку, достал мешок с рубленым самосадом. Зеленоватые стружки дыма крутнулись и повисли в желтых тесинах солнца, деливших сквозь щели в ставнях горницу на полосы.
— Диду! — стукнулась в ставню Филипповна. — Тут пришли к тебе.
Навалившись грудью на плетень, у калитки стоял Воронов. Желтые, в красноватых прожилках глаза слезились, дышали растерянностью и испугом.
— На Богучаровском шляху, балакают, творится что-то страшное. — Воронов выставил перед собою сваляную рыжую бороду, нервно турсучил ее в горсти.
— Богучаровский шлях не за горами, — нахмурился Казанцев, подошел к калитке, качнул зачем-то соху, державшую плетень.
— Беженка зараз оттуда. У жинки Трофима Куликова передохнула с час и дальше. Боится — к Дону не поспеет. Шлях кипит, говорит: пешие, повозки, машины — клубком так и катится к Дону все.
— Ну, баба и сбрехать недорого возьмет.
— А председатель в Богучаре. Там же сегодня передовики хозяйства совещаются. — Глаза старика утонули в складках морщин, хмыкнул в нос: — Как же так получается, Данилыч?
В это время тяжкий расседающийся гул волной прокатился над хутором, отдаваясь в вышине. Дрогнула земля, звенькнули стекла в окнах. Это был первый голос войны, которая до сих пор шла где-то далеко и доходила до хутора в слухах, письмах-треугольниках, газетных сводках.
— Галиевская переправа!
Собеседники переглянулись.
Филипповна поснимала зачем-то корчаги, жарившиеся на солнце, унесла их в хату. Заскрипели, захлопали калитки по соседним дворам.
— Доброго здоровья, Данилыч. — По дороге, спотыкаясь, прошел озабоченный Галич. Оглянулся виновато.
— Виделись только.
Проскакал на взмыленной лошади всадник. По два, по три конника продолжали скатываться с бугра, торопливо поили коней, пили сами и уходили дорогой, проложенной через пшеницу. С каждым часом военных становилось все больше. Пошли пешие, повозки. Над шляхом, за буграми, катились гулы, теперь уже почти беспрерывные. И в том, как шли военные, и в том, как они выглядели, сквозила совсем близкая и теперь уже неминуемая беда. Одни спокойно объясняли положение. Из их слов становилось ясно, что все началось под Харьковом. Из Харькова он пошел на Старобельск, Воронеж. Воронеж будто бы уже сдали, и сейчас он, немец, идет на Россошь, Кантемировку, и что раньше чем у Дона его теперь уже не задержать. Другие же, заикаясь от страха, рассказывали, что прет несметная сила, ничем не остановимая. За людьми охотятся, как за зайцами. Выстрелами поднимают из пшеницы, сбивают в кучи и, как скот, гонят по степи. По дороге сплошняком идут машины, танки. Ни малого, ни старого не жалеют — всех подчистую метут. «Ничего не будет. Люди тоже, — успокаивали третьи. — А порядка всякая власть требует». «Не верьте никому. Прет, верно. Сила его зараз. Но долго он тут не засидится. Выбьем», — уверяли четвертые.