Василий с трудом поднял тяжелые веки, и в полубезжизненные глаза ему глянул бездонный серовато-голубой, будто выгоревший от солнца, купол. Тишина звенела в ушах, словно незримые пальцы задевали тугие струны, и монотонные звуки, поднявшись над землей, уносились в сторону, возвращались и снова улетали, замирая вдали.
Медленно возвращалось сознание. Василий слегка приподнялся на локтях. Колющая боль пробежала от затылка до колен, и в бессилии он скривил губы. Уж лучше не двигаться. Он не знал, что еще час назад лежал лицом к земле, погруженный в обморочный сон, что санитары повернули его на спину и тут же решили: у унтера лицо такое спокойное, словно он доволен тем, что простился с миром.
Главное теперь — не уснуть, не впасть снова в беспамятство, чтобы санитары не свалили его в братскую могилу, а проще говоря, в яму, над бугром которой, может быть, добрая душа поставит грубо сколоченный крест… И все!
Августовское солнце поднималось все выше. Василию казалось оно неуместным здесь, где пахло человеческим потом и кровью, где кружились вороны. Еще раз он попытался подняться, но тут же повалился, и снова боль в спине отозвалась с такой остротой, словно стеганули просоленным бичом по голому телу.
«Лежать и ждать помощи», — твердо решил он и стал перебирать в памяти события, предшествовавшие бою.
…Ухали горластые пушки. Земля вздрагивала. Неподалеку лес, сквозь кружево листвы снопы лучей пробивали стежку. По окопу деловито пробежали вестовые. За ними медленно прошел штабной капитан с красиво посаженной на ровные плечи головой, позади командир роты. У ротного худое лицо с заостренным подбородком. До Василия донеслись слова капитана: «Вчера я закончил подсчет по книге огнестрельных запасов. За последнюю неделю мы израсходовали восемь миллионов винтовочных пуль, шесть тысяч шрапнельных снарядов и две тысячи гранат. Это почти столько, сколько за всю войну». Командир роты, внимательно слушая, заметил: «У меня в первом взводе вольноопределяющийся. Почти мудрец. Он уверяет, что есть, как бы сказать, такой закон: чтобы убить человека на войне, надо выпустить в него столько металла, сколько весит тело убитого». Капитан невесело рассмеялся, они прошли дальше. Ничего больше Василий не расслышал.
Он знал, что победа не дается даром и, чем труднее борьба, тем слаще плоды победы. Жизнь чертовски заманчива, она звала его, и он шел не боясь, без оглядки.
Вот уже два года Василия считают заколдованным от пуль и снарядов. Он вышел из крестьянской семьи, где приметы и суеверия были прочны, как пеньковые веревки, которые они сами вили. «Дурная примета встретить козла или попа, — смеясь говорил он и ловко плевал через плечо, — а на передовой ни того, ни другого не увидишь». И он просто, но не без некоторой бравады шагал по брустверу, показывал солдатам пример храбрости. У него уже чин унтер-офицера, два георгиевских креста, две медали. Еще столько же наград — и он полный георгиевский кавалер, которому офицер при встрече обязан первым отдать честь. Солдаты любят Василия за рассудительность и богатый, как они выражаются, голос: когда говорит, то знает, что к чему, когда поет — за душу берет. Бывает и на язык остер. Однажды такое отгрохал, что солдаты посмеялись с опаской. Кому что, говорит: «Царю хочется Егория, а царице Григория». Поняли, на кого намекает.
Вчера вечером Василий задушевным голосом пел песню, которую сам впервые услышал на войне. Солдаты слушали, боясь смотреть друг другу в глаза, как бы не прошибла слеза.
…Где катилась речка малая,
Берег с берегом не сходятся,
Опоили землю-матушку,
Опоили кровью русскою,
Кровью русскою, солдатскою, —
пел он, и голос его то замирал, то ширился.
Коренастый, плечистый, с большой головой, он выглядел типичным волгарем. Ему бы бороду отрастить, надеть лямки и баржу тащить.
Сегодня на рассвете командир роты, зная о предстоящем наступлении, сказал Василию:
— Отличишься — к третьему кресту представлю.
А Василию хотелось спросить: «Долго ли будем, ваше благородие, русской кровью землю орошать?» — да промолчал, знал, что подпоручик не ответит, а то еще разозлится и обложит крепким словом.
«Разведчиками гордились, похвалялись перед другими полками, нате, мол, выкусите, где уж вам таких орлов заиметь, — вспоминал Василий, — а на поверку как вышло дрянно». Только пошли в атаку — неприятель открыл такой сильный шрапнельный огонь, что ни пройти, ни пробежать. Когда снаряд разорвался вблизи ротного и тот, вскинув руками, замертво упал на сухую, потрескавшуюся от жары землю, Василий, намереваясь увлечь за собой солдат, бросился вперед… завертелся волчком и зарылся лицом в землю.
На смену солнечным дням пришли моросящие дожди. Чем дальше на восток, тем хуже дороги. Развезло даже там, где они вымощены булыжником, а на грунтовых колеса погружались в грязь по самую чеку. Повсюду валялись покореженные орудия, разбитые фурманки, солдатские котелки с вдавленными боками, сломанные штыки. Медленно тянулся транспорт раненых, растянувшись на несколько верст. Лошади, выбившись из сил от голода и усталости, тяжело дышали запавшими боками.
Василий лежал на животе. Теперь он уже знал, что его тяжело ранило в обе лопатки и левое бедро. Что с ним делали в лазарете — не помнил, но когда вернулось сознание, то почувствовал себя крепко забинтованным. Он открыл глаза и услышал, как одна сестра милосердия сказала другой: «Не жилец он на этом свете».
Лежать он мог только на животе. Уткнувшись в мокрую солому, царапавшую лицо, Василий молчаливо переносил боль, жажду и голод. Позвать повозочного он не мог — один солдат присматривал за десятью подводами и все равно не услышал бы его зова. Он попытался сам утолить жажду дождевой водой: поднимал голову, терпеливо выжидал, пока солома намокнет, а потом припадал к ней и лизал.
Повозки остановились у какой-то маленькой станции, раненых перенесли в вагоны, уложили на нары и раздали им по буханке хлеба и по десять кусков сахару.
Поздней ночью поезд отошел.
На рассвете Василий хрипло закричал во сне и тут же проснулся.
— Что с тобой, милок? — спросил сосед.
— Дурной сон приснился, — признался Василий, — лежу это я, прикованный цепями, на койке, а два австрияка пилят меня поперек. Крепился, но как дошли до сердца — не выдержал.
— Это у тебя, милок, болезнь такая, она больше от окопной сырости берется, а лечить ее доктора не умеют, потому у них такого лекарства нет.
Василий слушал и молчал. С болью вспомнил слова сестры милосердия о том, что не жилец он на этом свете, но верить не хотелось. «Неужели я, этакий здоровяк, не выдержу?» И вдруг пришла тяжелая мысль: «Допустим, выдержу, но останусь калекой. Кому я такой нужен?»
— Я лекарство знаю против этой паршивой болезни, любого подниму на ноги, — продолжал сосед.
— А себя самого? — усмехнулся Василий.
— И себя!
— Вот ты какой! Чай, учился на фельдшера или на одной квартире с доктором жил? Ты какой губернии будешь?
— Ярославской.
Василий с любопытством посмотрел на соседа:
— Неужто земляк? Откуда?
— Из Новоселок, что на реке Туношеньке. Зовут меня Саввой Коробейниковым. — Повременив, он добавил: — А ты из каких мест?
— Из Ба́рщинки.
— Не Рыбинского ли уезду?
— Ага!
— Знаю я ба́рщинских, до войны ваши маяки по угличским базарам ходили.
— Ходили, — подтвердил Василий и, с трудом повернувшись на бок, подпер голову рукой. — Отец мой в молодости ходил, скупал холсты да нитки. Потом питерщиком заделался, а я по другому пути пошел.
— Это ж по какому? — поинтересовался Савва.
— По фабричному.
— Вот как! Не жалеешь?
— Слесарное дело мне по душе. — Помолчав, спросил: — Далеко нас везут, Коробейников?
— В Казань, сказывали.
Лежавший по другую сторону Коробейникова солдат приподнялся, протянул руки и жалобно попросил:
— Братцы, дайте напиться!
Василий и Коробейников заметили странный взгляд солдата. Он не мигал, широко раскрытые глаза были неподвижно направлены в одну точку, они казались стеклянными. Кто-то поднес ему флягу. Солдат откупорил ее и жадно прильнул к горлышку. Слышно было, как вода, булькая, уходила глотками в горло.
— Ты что ж, братец, плохо видишь? — посочувствовал Коробейников.
— Три дня прожил слепцом, — ответил солдат, — а сейчас вроде как полегчало.
— Пройдет, — успокоил его Коробейников. — Рассол огуречный пей, все пройдет.