Макс Бременер
ПРИСУТСТВИЕ ДУХА
«Скоро — мое рождение», — подумал Воля. 19 июня ему исполнялось 15 лет, но уже заранее, чуть не за три недели до этого дня, решено было перенести торжество и пиршество на двадцать второе: воскресный день. В семье всегда праздновали день Волиного рождения и всегда исподволь готовились к этому празднеству, в почти полной тайне приберегая для сына сюрпризы, о которых он полузнал, так что день рождения становился чем-то вроде летней Елки.
Воля помнил все эти семейные торжества, начиная с того, от которого сохранился в памяти лишь высокий стол, накрытый белой скатертью, стоявший прямо на траве. Он забрался с одним мальчиком под этот стол, им было уютно, как в маленьком домике, и они там играли, пока их не вытащили на яркий солнечный свет, косо бивший сквозь ветви ели, чтобы выпить за их здоровье. А потом был день рождения, запомнившийся маленькой ссорой между матерью и отцом и тем, что в тот день он впервые узнал стыд, от которого вдруг бросилась в лицо кровь и запылали уши точно от жара… Должно быть, ему исполнилось тогда шесть лет. Стоя на стуле, он прочитал басню «Стрекоза и Муравей», потом возгласил, как научила мать: «Сергей Есенин», и стал декламировать стихи, начинавшиеся так:
Ты меня не любишь, не жалеешь,
Разве я немного не красив?
Он их затвердил с голоса матери, не понимая, и читал, не понимая, почему так смеются сейчас гости. Особенно потешались две женщины, когда утомленно, как его научили, он прочитал:
Многим ты садилась на колени,
А теперь сидишь вот у меня.
Ему показалось, что он понимает, в чем дело: вероятно, смеялись над тем, что к такому маленькому мальчику мог кто-то сесть на колени, — его ведь, наоборот, самого все брали на руки. Он и сам засмеялся тут и хотел было продолжать, но отец неласковыми руками снял его со стула и поставил на землю. Потом, показав на него матери, сказал: «Он — не попугай». И самому Воле: «Не повторяй, чего не понимаешь!»
И еще долго потом Воле довольно было вспомнить резкое слово отца, как у него тотчас вспыхивали уши…
А много позже был другой день рождения, тоже вспомнившийся теперь, в канун пятнадцатилетия, — он легко извлекался из запасников памяти, полный подробностей и будто совсем недавний.
…До самого вечера он не знал, придет ли к нему в гости Рита. Она еще ни разу не была у него дома, и тут как раз день рождения, но ее поссорила тогда с ним одна девчонка из их класса, которая любила наговаривать одним ребятам на других всякие небылицы. В тот день у Воли с Ритой было трудное объяснение — первое в их жизни. Трудность его состояла, во-первых, в том, что Рита не желала и даже просто не могла («не могу — понял?») повторить, что болтал о ней Воля, по словам той девочки. Воля же принципиально отказывался опровергать неизвестно что. Он только заверял, что не говорил о ней ничего обидного. А Рита требовала клятв.
В этом была вторая трудность объяснения, потому что Воля считал, что ему должны верить и так. Друзья знали, что он не врет. Однако он пересилил себя и не прервал разговора.
— Даешь пионерское? — спросила Рита. Он дал пионерское и подумал: «Точка».
— Даешь под салютом? — спросила Рита, пронзительно в него всматриваясь.
Он дал «под салютом» и решил, что теперь уж — все. И тут ему открылась третья, главная, трудность объяснения: оно не имело конца.
— Клянешься здоровьем отца и матери? — спросила Рита, глядя на него так, точно изо всех сил предостерегала его от кощунства.
Это было ужасно. При чем тут были отец и мать?.. И потом, значит, пионерские клятвы не имели для нее силы? Зачем тогда было их брать?
— Клянешься? — торопливо повторила она, кажется подозревая уже, что он не рискнет здоровьем родителей и этим себя выдаст.
Все-таки ему не хотелось, чтоб она считала, будто он о ней сплетничал…
— Клянусь! — произнес он с мукой и сейчас же нетерпеливо, тревожно, как она, спросил: — Ты мне веришь?!
— Верю, верю всякому зверю… — отвечала Рита, «Мне, значит, тем более», — успел он подумать с облегчением.
— …а тебе, ежу, погожу, — докончила Рита.
Какое разочарование! Что теперь было делать? Объясняться сызнова?..
Им было тогда по 12 лет, и теперь, когда ему должно было стукнуть пятнадцать, Воля вспоминал об этом с улыбкой. Но в то же время он видел сходство между тем, первым, объяснением и нынешними их разговорами, происходившими порой, — долгими разговорами, в которых Рита часто повторяла слова «наши отношения» и даже — «наши взаимоотношения», а иногда еще и «мой внутренний мир». К «отношениям» и «взаимоотношениям» Воля притерпелся, а «мой внутренний мир» появился недавно и больше всего смущал его, — как она не понимала, что нельзя о себе говорить так выспренне?..
«Я не могу тебе открыть свой внутренний мир, ты многое поймешь, когда станешь старше».
Он стеснялся ей сказать, что так о себе не говорят, и злился, что она-то не стесняется постоянно напоминать ему о своем пустячном старшинстве (он был моложе Риты на девять месяцев), из-за которого его пониманию недоступно будто бы что-то, чего она не называла…
Вот в чем было сходство между давним и последним объяснениями: он не знал, в чем его упрекают, он должен был ломать себе голову, догадываясь об этом!
Действительно, Воля не знал, почему и куда исчезла Рита — он видел ее на каникулах только однажды, — почему она ни разу не показывалась в окне, когда он окликал ее со двора, а ее сестра не впускала его в дом дальше сеней…
И опять он радовался приближению дня рождения: Рита не пропустит без серьезной причины такого события! А главное, ему исполнится как-никак пятнадцать лет, и на целых три месяца они с Ритой станут ровесниками. Ему казалось, что от этого многое переменится.
И еще одну радость сулил день рождения — радость и (Воля не посмел бы признаться в этом вслух) козырь в «отношениях» с Ритой: приезд отца.
Волин отец, Валентин Андреевич, — командир полка — уже почти два года служил на Севере страны. А до этого около трех лет он служил в том небольшом, до тридцать девятого года приграничном городе на стыке Украины и Белоруссии, где и теперь оставалась его семья. Там, где находился Валентин Андреевич теперь, не было школы-десятилетки, а без нее, само собой, не мог обойтись Воля.
Воля любил отца, больше того — у него был как раз такой отец, какого ему хотелось иметь. (Ведь существовали ребята — Воля знал их, — которые любили своих отцов и все-таки мечтали втайне каким-то чудом оказаться сыновьями Громова, Папанина или Коккинаки.)
Он не мечтал об этом…
Ослепительно новый мир, которым Воля восхищался и который единственно притягивал его, стоял на таких людях, как его отец. Это был мир храбрых пограничников-дальневосточников, героев сражений у Хасана и Халхин-Гола, парашютистов, совершавших беспримерные затяжные прыжки, стратонавтов, бравших невиданные высоты; мир полковника Александрова из «Тимура и его команды» (на рисунке в книге он был похож на Валентина Андреевича), челюскинцев, папанинцев, Марины Расковой и летчиков, их спасших…
Это был мир людей, не дававших пропасть в беде ни одному нашему человеку и не допускавших на нашу землю ни одного, пусть самого хитрого, врага. Их мужество было скромным и даже скрытным. Полковник Александров говорил дочерям, что уезжает в мягком, а садился в бронепоезд, и Валентин Андреевич в прошлом году сказал, что едет на маневры, а уехал на войну с Финляндией.
Впрочем, этот мир могущественного мужества был Воле знаком главным образом по журналам, книгам и кино, хотя он и был сыном военного. Уж очень нечасто он видел отца в последние годы. А когда отец бывал рядом — о, в такие дни Воля совсем по-мальчишески, будто и не был старшеклассником, гордился отцом: его тремя шпалами в петлицах, его медалью «20 лет РККА», его тяжелыми гантелями («Видал, с какими гантелями мой отец делает гимнастику? Попробуй подними!») и всем без исключения, что об отце говорили, даже тем, что соседка тетя Паша сказала о нем: «Мягко стелет — жестко спать».
«Ловко! — с привычным восхищением думал он об отце. — Ей на мягонькое захотелось, а легла — жестко! Не нравится на жестком?.. Полежите, ничего, — значит, надо вам, раз папа так постелил».
Волина мать говорила мужу, что в свои редкие приезды он видит не того Волю, каким тот стал, а такого, каким он его когда-то оставил, уезжая на Север. По ее словам, стоило только появиться в доме отцу, и в Волином голосе оживали такие интонации и нотки, каких она давно не слышала у повзрослевшего сына.
И с той же замеченной матерью ребячливостью Воля рисовал себе в воображении предстоящую встречу с отцом, наперед празднуя и торжествуя множество побед…
Десять раз подряд он представлял себе, как под вечер приедет отец, как они втроем, с ним и с матерью, сядут пить чай в палисаднике, как потом мать скажет ему: «Прохладно стало, надевай без разговоров куртку!», и он будто нехотя натянет куртку с привинченным на груди значком «Юный ворошиловский стрелок».