Владимир Гораль
Марш Кригсмарине
12 сентября 1942 года у берегов Западной Африки немецкая подлодка U-156 атаковала и потопила британский транспорт «Лакония». На его борту находилось более тысячи итальянских военнопленных солдат-союзников. Всего на пассажирском лайнере было 2 789 человек – итальянцев, немцев, англичан, в том числе женщин и детей. Командир U-156 Вернер Хартенштайн отдал невероятное в боевых условиях распоряжение: подняться на поверхность и попытаться спасти хотя бы часть пассажиров. Никто не ожидал от Хартенштайна таких странных, подвергающих опасности лодку и экипаж действий. Командующий подводным флотом Германии Дёниц в своём приказе «Лакония» прямо и жёстко осудил подобный «неуместный в условиях войны гуманизм».
Эта книга – не документальное произведение, реальные факты в ней чередуются с авторским вымыслом. Книга посвящена не конкретному Хартенштайну, а человеку, который в условиях Ада Войны пытается остаться таковым. Поступок командира U-156, накрывшего хотя бы временно свою «машину смерти» белым полотнищем с красным крестом – символом милосердия – достоин уважения.
Книга посвящается всем немецким морякам, солдатам и офицерам второй мировой, сохранившим свою воинскую честь и не выполнившим безумные приказы, направленные против мирного населения. Преступления против человечества не имеют срока давности – гореть в Аду нелюдям их совершавшим, но солдаты, честно воевавшие на другой стороне, имеют право быть помянутыми… Ввергнутые в пучину самой бесчеловечной бойни всех времён, они всё же находили в себе силы оставаться людьми.
Глава 1
Отто фон Шторм – гордость Кригсмарине[1] и друг русалок
Сегодня 21 сентября 1951-го года. Этот проклятый шторм не унимается уже третьи сутки, а у малышки Эйди температура под сорок и жаропонижающее уже почти не помогает. Дышит она с трудом, хрипы в лёгких слышны без всякого стетоскопа, стоит лишь приложить ухо к её детской груди. Бедняжку мучает надсадный кашель. Она зажимает рот во время приступов и в маленькой ладошке остаётся пугающая ржавая мокрота. Это пневмония. Не нужно быть доктором, чтобы поставить диагноз. В сорок втором на борту моего У-бота[2] так же умирал моторист Шульц, и мы ничего не могли сделать, даже всезнайка-лейтенант Курт Монке – наш акустик и по совместительству врач, с четвёртого курса медицинского факультета ушедший добровольцем на флот. Дурачок начитался романтических бредней в патриотических военно-морских журналах Кригсмарине: о героях-подводниках, арийских хозяевах морей и океанов.
Курт был хорошим студентом-медиком и знал своё дело. На стоянках он успел натащить на борт нашего «Чиндлера»[3] множество полезных медицинских штучек, включая кучу медикаментов и даже походный набор дантиста. Этот кожаный саквояж, над которым вначале все потешались, очень пригодился нам в дальнем походе. Монке в течение месяца удалил больные зубы у двоих ребят – второго механика и боцмана. После этого парня все крепко зауважали и называли не иначе, как «наш Монке». Когда Шульц стал жаловаться на жар и боль в груди и у него начался надсадный кашель, то Монке, прослушав его стетоскопом, помрачнел и сразу поставил страшный диагноз: пневмония. Тогда это было всё равно что смертный приговор. Про пенициллин Курт читал как-то короткую заметку в медицинских изданиях. Вроде что-то там американцы экспериментируют с какой-то плесенью, но пока всё туманно. Бедняга Шульц мучился и задыхался, пока я не приказал бледному как полотно акустику-лекарю сделать больному такой укол морфина, чтобы он мирно заснул и больше не просыпался.
Об этом знали только мы двое, а в вахтенном журнале я просто указал дату и время смерти бедняги. С того дня прошло почти девять лет, и антибиотики давно уже спасают миллионы жизней. Мне же сейчас надо вырвать из лап смерти только одну маленькую жизнь, и это жизнь моей пятилетней дочери Эйди, Эидис Вард, урождённой фон Шторм. Наше родовое древо восходит к самому Генриху фон Вальпотт, первому магистру Тевтонского Ордена. Мой славный пращур Вильгельм фон Шторм был женат на его дочери. По большому счёту мне, графу Отто фон Шторм, всегда было наплевать на собственную голубую кровь, и только с рождением дочери этот, как мне всегда казалось, ветхозаветный казус приобрел для меня какое-то значение. Да и, наверное, я просто старею. К тому же теперь, когда мой родной Книгсберг[4], сердце Восточной Пруссии, аннексирован русскими, история моей семьи как часть истории моего побеждённого, униженного и разодранного на части Отечества стала для меня по настоящему важной.
Когда-то в начале войны пропагандистские борзописцы из разных газет и журналов пытались сочинять обо мне всякие небылицы. У меня с сорок первого по сорок второй годы было самое большое по тоннажу количество потопленных неприятельских кораблей и судов. Я просто был тогда удачливым командиром «Чиндлера», У-бота – одной из новейших на тот момент немецких подлодок. Это плут «Чиндлер» был везунчиком – я же просто при нём подвизался. Один щелкопёр-журналист тиснул про меня статейку в Фёлькишер Беобахтер[5]. Эта галиматья называлась простенько и со вкусом: «Отто фон Шторм – гордость Кригсмарине и друг русалок». «Гордость Кригсмарине» это ещё можно было как-то пережить, но «друг русалок» – это уже было ни в какие ворота. «Друг русалок» это, видите ли, потому, что я исправно и в больших количествах снабжал это племя рыбохвостых баб свеженькими приятелями из числа англо-американских утопленников. Надо мной потешалась вся братва из плавсостава нашей флотилии. Пришлось терпеть, пока не догадался выставить грузовик пива для всей честной компании.
Но сейчас единственная цель моей жизни – спасти дочь. В моём распоряжении рыбацкая лодка с мотором, но в такую погоду нечего и думать, чтобы выйти в море, а не то, что добраться до материка. Хотя, стоп! Вот сейчас, только что, когда я по многолетней привычке пишу этот текст в ежедневнике, мне вдруг вспомнилось, что в тайном гроте под островом, где во время войны находилась секретная база наших У-ботов, есть один, ставший мне случайно известным, тайник. В нём возможно, – Господь, сотвори чудо! – хранится трофейный американский пенициллин, – чем чёрт не шутит! – и если я его добуду, то главное, чтобы он всё ещё был пригодным для лечения…
Я был в полном отчаянии, хотя сам тайник нашёлся довольно быстро. В конце концов, об устройстве внутренней инфраструктуры базы «Лабиринт» мне было известно гораздо больше, чем многим, поскольку последние шесть лет были частично потрачены на её подробное изучение. Весь огромный грот, в котором расположилась сверхсекретная стоянка для наших У-ботов, это совместное творение природы и человеческих рук. Мои находки в его дальних, самых потаённых и веками не посещаемых людьми местах, были порой весьма романтичны. Кого-нибудь они могли бы сделать счастливым и богатым человеком, но только не меня. Деньги это не моя страсть. Я не из тех парней, кого может осчастливить солидный счёт в банке. В северной части «Лабиринта» я когда-то нашёл комнату, а в ней сейф средних размеров, весом с центнер. Тогда эта находка меня не заинтересовала, но теперь я вернулся сюда в отчаянной надежде найти лекарство для моей девочки. Сейф не был снабжён чересчур хитрым замком, но и я не был медвежатником. В любом случае, на одном из складов, где-то ближе к причалам, находился автогенный аппарат – два небольших баллона со шлангами, медной трубкой и насадкой резака. Я не пошёл за автогеном, а, чтобы не терять время, взвалил на спину сейф и почти бегом понёс его через весь грот, петляя по закоулкам и поворотам. Усталости в горячке я не чувствовал, и когда вышел в туннель узкоколейки, лишь прибавил скорости. В конце концов, я вскрыл этот чёртов несгораемый шкаф. Проклятье! В нём находился всего лишь один единственный кожаный портфель, упакованный в большой пакет из вощёной бумаги для страховки от сырости. Портфель выглядел солидным и дорогим – из крокодиловой кожи, с массивными бронзовыми замками-клапанами. Неизвестная сволочь плотно набила его канцелярскими папками с какими-то бумагами, но не удосужилась положить в сейф то, что я так надеялся найти – лекарство для Эйди.
В полнейшей прострации, не помня себя, покинул я этот проклятый, не принёсший мне удачи «Лабиринт», и только когда добрёл до своего жилища, обратил внимание, что сжимаю ручку совершенно ненужного, бесполезного для меня портфеля. Я со злостью отшвырнул его в сторону и вошёл в дом. К добру ли, к худу, но во внутренней атмосфере моего жилища что-то изменилось. Я почувствовал это прямо с порога. Прабабушка Эйди, старая лапландка Кильда, появилась у нас три дня назад. Она возникла на пороге молчаливым тощим призраком в длиннополой затёртой песцовой шубе. Явилась без приглашения, будто почувствовав, что правнучка, которой она прежде никогда не интересовалась, в опасности. Кильда жила на северной оконечности острова, за большой горой. Жила она в совершенном одиночестве, не общаясь ни с недавно умершей дочерью – моей покойной тёщей, ни с внучкой Анной – моей женой. У старухи среди полутора десятков островитян, всего населения острова, сложилась прочная репутация опасной и недоброй колдуньи. Репутацию старой отшельнице испортила её необщительность, – люди не любят, когда их игнорируют. Кильда без лишних разговоров принялась поить правнучку каким-то отваром из неведомых полярных лишайников. Запаха у этого напитка почти не было, а вкус был горек, как жизнь подводника. Прежде чем разрешить старухе врачевать ребёнка какой-то неизвестной шаманской дрянью, я сам, с отвращением и не без опасений, влил в себя полкружки этой гадости. Ничего страшного со мной не произошло. Кильда посмотрела на мою перекошенную от горечи физиономию и произнесла по-норвежски: «Принеси мёд». Я уже собрался съязвить по поводу того, что до ближайшей пасеки далековато, но лапландка посмотрела сквозь меня и, окончательно озадачив, ровным тихим голосом без эмоций добавила: «Возьми у своих». Тут до моей тупой башки наконец дошло, что мне надо идти в «Лабиринт», где, кроме прочего, находится пищевой склад с бакалейными товарами. Там, среди жестяных упаковок с плавленым шоколадом и промасленных банок сгущёнки, я отыскал небольшой фанерный ящик с надписью «Honig», а в нём, среди древесной стружки, тщательно упакованные в ячейки, шесть литровых стеклянных банок с отличным сотовым мёдом. Этот чудесный, золотисто-прозрачный продукт даже не засахарился, наверное, благодаря находящимся в нём восковым сотам. Я с новой надеждой примчался в дом, и Кильда опять заварила своё снадобье, уже на основе добытого мной целебного янтарного мёда. Однако мои ожидания не оправдались, к вечеру Эйди стало ещё хуже. Она металась в жару, без памяти, на мокрой от пота подушке, и я в отчаянии, надеясь на чудо, вернулся в морской грот для лихорадочных, но безуспешных поисков пенициллина. И всё-таки, что-то изменилось за десять-двенадцать часов моего отсутствия. Я вошёл через дверь прихожей в комнату, весь внутренне сжавшись, готовясь к самому страшному, но увидел совсем другую, неожиданную картину. Моя маленькая Эидис, бледная и исхудавшая за время болезни, полусидела в своей кровати, слегка откинувшись на подушки из песцовых шкурок, а Кильда, мурлыча, словно тощая старая кошка, кормила её рисовой кашей, сваренной из крупы, добытой всё в том же щедром «Лабиринте». Я, обессиленный, почти упал на длинную скамью у стола, нервы мои после многодневного напряжения, наконец, расслабились, и я уже не в силах был удержать слёз. Они градом катились из моих глаз, так, что моя неухоженная борода, куда вся эта солёная сырость стекала, вскоре стала походить на мокрый пучок рыжеватых морских водорослей, что остаются на гальке во время отлива.