Первый самолет, посланный на разведку, вернулся ни с чем — помешали облака.
Второй привез с полсотни пробоин в плоскостях и фюзеляже и мертвое тело стрелка-радиста.
Помрачнел майор Русаков и спину согнул, даже позвонки под гимнастеркой обозначились — давно такого в полку не было. И долго так стоял майор Русаков, не зная, как быть: вот уж действительно, где тонко, там и рвется. Правда, война есть война, а на войне еще и не такое бывает, так что майор Русаков умел смотреть смерти в глаза. Но вот беда, высокое командование над тобой: ему-то что скажешь, ему что ответишь? Не повезло? Но командованию нужны не объяснения, командованию нужны новые разведывательные данные об этом проклятом аэродроме, что давно уже сидел у всех в печенках. Причем нужны срочно, самое позднее — к концу сегодняшнего дня: видать, готовился удар. Не зря же тут у них в полку вот уже второй день кряду торчит сам начальник разведки воздушной армии, ни на шаг от майора Русакова не отходит, все поторапливает, да еще как бы ненароком дает понять, что в данных об этом аэродроме заинтересован лично командующий воздушной армией, от него, дескать, и приказ. А их, этих данных, все нет, хотя два вылета уже сделаны и одного человека в полку как не бывало.
Вот майор Русаков и хмурил свой крутой, иссеченный неровными морщинами, лоб и спину гнул еще ниже. И долго так стоял он посреди стоянки на виду у всех, не замечая, что дождь, исподволь собиравшийся с утра, начал наконец накрапывать и надо бы укрыться под крыло ближайшего самолета или хотя бы сложить планшет с картой, который майор машинально держал раскрытым в руках.
Притихли и летчики с техниками, реденько стоявшие вокруг майора, тоже были хмуры лицами, тоже не шевелились, чтобы не мешать майору и не встретиться с ним взглядом. Необычный был сейчас у майора Русакова взгляд, с налетом окалины, точно после ожога, верный признак того, что невмоготу сейчас майору Русакову и майор может не сдержаться и на первом же, кто подвернется под руку, сорвать злость.
Но майор вовсе и не смотрел на этих своих присмиревших подчиненных, майор Русаков все так же тупо и хмуро, будто на стоянке никого, кроме него, не было, смотрел в планшет, с плексигласа которого, как бы размывая горы и леса на карте, заставляя там вспухать и выходить из берегов реки с озерами, стекали капли дождя, но не видя, верно, ни карты с этими вспухшими реками, ни капель дождя. И долго бы, наверное, простоял майор Русаков вот так, будто в пояснице стрельнуло, если бы начальник разведки воздушной армии, полковник по званию, находившийся тут же, на стоянке, вдруг не решился закурить и не щелкнул излишне громко крышкой портсигара. Вот этот щелчок и заставил майора Русакова оторваться наконец от планшета и с проснувшейся надеждой во взгляде черных, глубоко посаженных глаз еще раз оглядеть понуро стоявшие перед ним экипажи и решить наконец, который же из них лучше послать на это чертово задание. Полк-то у майора не разведывательный, а бомбардировочный, а в разведке требуется не бомбы в цель положить, а кое-что другое, так что пошлешь не каждого. Тут надо, чтобы с особой смекалкой был экипаж, с тонким чутьем, если уж на то пошло, с особой сноровкой. Суметь сбить противника с толку, обмануть его, выйти на аэродром внезапно, да и вернуться целехоньким — такое не каждый сможет, тут особый дар надо иметь.
Но не много таких экипажей увидел перед собой майор Русаков, когда оглядел стоянку от первого самолета до последнего, — всего-то три, пожалуй, не больше. Это, конечно, не считая тех, которые уже отлетали свое сегодня. А если уж строго, без скидок на бедность, то и не три таких экипажа увидел майор Русаков, а только два, потому что неполный экипаж считаться экипажем никак не может, даже если бы майор сильно этого захотел. В экипаже старшего лейтенанта Кривощекова не было стрелка-радиста: накануне слег в госпиталь — открылись старые раны. Правда, на худой конец старшему лейтенанту Кривощекову можно было бы дать стрелка-радиста из другого экипажа, скажем, из экипажа лейтенанта Козлова, стрелок-радист у Козлова толковый. Но все равно это было бы уже не то — неслетанный экипаж на такое задание лучше не посылать. Так что всего два экипажа из полка, годных для этой разведки, стояли сейчас перед майором Русаковым. Не богатый был выбор у майора, явно не богатый. Да и то, как майор заметил только в самый последний момент, один из этих двух экипажей был, по сути дела, тоже не в счет: у штурмана Пеплова — флюс, так щеку разнесло, что и глаз затек. Чего он увидит, если полетит? Так что всего один экипаж оставался сейчас в запасе у майора Русакова — это экипаж лейтенанта Майбороды. Но и Майбороду посылать на такое задание майору не хотелось — слишком горяч был этот Майборода, чисто порох. Да и штурман у Майбороды, лейтенант Титов, тоже особой сдержанностью не отличался, тоже привык переть напролом — истинный бомбардировщик. А тут не столько храбрость, сколько хитрость нужна, выдержка, короче, особый талант, какой дается далеко не каждому. Правда, будь задание не такое, как сегодня, майор, быть может, и рискнул бы, послал бы и Майбороду с Титовым. Но сегодня задание такое, что лучше не рисковать, не искушать судьбу понапрасну, а не то, не ровен час, полк тогда вообще без своих разведчиков останется. И майор еще раз, уже в обратном порядке, невесело оглядев это свое не шибко подходящее для разведки воинство, вдруг шумно захлопнул планшет, поспешно отыскал глазами своего техника и, как бы повеселев, что отыскал, хотя тот и стоял все это время у него на виду, приказал готовить к вылету свой самолет, присовокупив для порядка:
— Только быстренько там у меня, чтобы в два счета! — и, оттянув рукав гимнастерки, выразительно поглядел на часы.
Но не успел техник майора Русакова вскинуть руку к пилотке и ответить «есть», как из-под крыла ближайшего самолета выступил вперед рослый худощавый летчик с тонким бледнокожим лицом и шрамом на правом виске и, как бы заранее винясь за то, что должен был сказать, проговорил:
— Зачем вам самому идти на эту разведку, товарищ майор? Может, мы с Овсянниковым сходим?
Этим добровольцем, осмелившимся претендовать на задание, когда на это задание уже решил идти сам командир полка, был летчик третьей эскадрильи лейтенант Башенин.
Майор Русаков знал Башенина давно, с начала войны, когда командовал еще этой, третьей, эскадрильей, а не полком, как сейчас. Но что-то не замечал майор Русаков в лейтенанте Башенине особой склонности к разведывательным полетам ни раньше, ни теперь, наоборот, считал его бомбардировщиком до мозга костей, для которого главное в полете — положить бомбы в цель, а там хоть трава не расти. А тут вдруг такое желание, да еще после того, когда полк на этом задании уже дважды обжегся. И майор, словно Башенин сказал бог знает что такое, от удивления завел брови на лоб и какое-то время не знал, что сказать в ответ.
С удивлением перевели взгляды на Башенина и остальные летчики: такого в полку тоже еще не бывало — чтобы летчик сам, будь он даже всем асам ас, напрашивался на задание, когда на это задание уже решил идти сам командир полка. Поэтому во взглядах летчиков, как, впрочем, и во взгляде командира полка, было сейчас не одно лишь удивление, было в них и кое-что другое, помимо удивления.
И это, верно, понял вскоре и сам лейтенант Башенин, хотя и не глядел особо по сторонам, а глядел все больше себе под ноги, и смутился от этого, конфузливо закашлял в кулак и, казалось, уже готов был дать обратный ход, как из-под крыла того же самолета, явно спеша Башенину на помощь, поспешно выступил еще один доброволец и заявил уже не так робко, как Башенин, а напористо и смело, да еще бросив вызывающий взгляд в сторону полковника и этим как бы приглашая этого полковника в свидетели своего бесстрашия:
— А что, товарищ майор, и сходим. Разве заказано? Только разрешите. Мы не против. Даже, наоборот, имеем такое желание. Почему бы и не сходить?
Этот, второй, как раз и был лейтенант Овсянников, на которого сослался Башенин: Овсянников летал у него штурманом с самого начала войны, был такой же рослый, крупноглазый, как Башенин, только намного грузнее, из породы тяжеловесов, а отсюда и в выправке ему уступал, это бросалось в глаза сразу. Если Башенин, хотя и несколько смущенный своей смелостью, был, как всегда, собран и подтянут — причем эту выправку он не терял, как говорится, даже в бане, когда оставался в чем мать родила, — то Овсянников по своей неизменной привычке, от которой он никак не мог избавиться, сутулил плечи и ноги держал не вместе, как положено держать подчиненному перед командиром, а врозь, словно боялся потерять равновесие. И на командира смотрел этот Овсянников совершенно безбоязненно, как если бы тот доводился ему вовсе не командиром, а по меньшей мере кумом или сватом. А когда командир, несколько опешивший от этой его напористости, замешкался с ответом, он добавил уже с явным неудовольствием и в то же время как бы взывая к чувству справедливости: