«Многоуважаемая барышня, спешу сообщить Вам печальную весть…»
Слезы застилают глаза, я ничего не вижу и бессильно опускаю письмо на стол.
— Что такое? — тревожно спрашивает мама. Надя испуганно смотрит на меня.
— Прочтите кто-нибудь, я не могу, — шепчу я.
Надя берет письмо и читает вздрагивающим голосом: «…во время ночной атаки мы потеряли Васю. Потом, когда подбирали раненых, нашли его около занятого нами окопа, был он без памяти, отнесли его на перевязочный пункт. Сестрица сказала, что раны тяжелые, штыковые. Одна — под лопаткой, другая — в левом боку, глубокая. Как мы в роте жалеем парнишку, я и сказать Вам не могу, как со своим все нянчились. Просил я сестрицу, чтобы в Москву его отправили, дал адрес Ваш. Может, и потеряла его сестрица, ведь работы у них день и ночь, пропасть. Отпишите мне, барышня, как привезут Васю…»
Я уже плакала, не стараясь сдерживаться.
— Бедный, маленький Василек! Мама положила мне руку на голову.
— Перестань, Люша, не время плакать. Его, может, и привезли уже, надо решить, кто куда из нас поедет, где искать его будем. Надя, письмо от какого числа? От 18-го? А сегодня 30-е. Может, и привезли нашего мальчика.
На другой день мы все трое объездили распределительные пункты, лазареты, но безрезультатно. Я знала, что если Василька привезли сюда и если он в сознании, то постарается дать мне знать о себе. Жив ли он, Господи?
Я собиралась поехать еще в один госпиталь, как меня попросили к телефону. Звонил знакомый доктор.
— Любовь Владимировна, а у нас ваш приятель лежит, приезжайте; второй день, как пришел в сознание, покою не дает. Не могли раньше сообщить — заняты все по горло…
— Какой приятель? — перебиваю я, вся дрожа от волнения.
— Большой, Васильком зовут!
Я бросила трубку и вихрем полетела в сад.
— Мамуся, Надя! Василек здесь, в лазарете на Б-ной улице.
— Слава Богу!
Когда я вошла в палату и с подушки мне улыбнулось бледное, почти прозрачное личико, точно камень упал с души.
— Василек мой! — сдерживая слезы, я гладила прильнувшую ко мне золотую головку.
Глаза у него стали еще красивее, еще синее.
— Вот и дождался барышни своей, — улыбается сестра. — Измучил всех, говорит: «Она беспокоиться будет!»
— Беспокоилась и даже плакала, мой маленький!
Он молчал и, блаженно улыбаясь, прижимался ко мне. Говорить много ему нельзя было.
— Ты молчи, Василек, потом все расскажешь, пока говорить буду я, а ты слушай! Вот полежишь еще немного, поправишься, мы тебя возьмем на дачу к нам. Там сад большой, цветов много, розы сейчас цветут. Выходим тебя, скоро опять молодцом будешь, ну а на войну больше не пущу тебя. Со мной останешься. Чего же ты смотришь так, маленький?
— Соскучился… Господи, как соскучился!
В лазарет мы приезжали всегда с цветами: около Василька постоянно стояли в вазочке розы, и он с восторгом прижимал их к лицу. Я никак не могла улучить момент, чтобы поговорить с доктором. Наконец как-то столкнулась с ним, когда входила в подъезд.
— Кому цветы несете?
— Моему Васильку.
— Вот что, Любовь Владимировна. Я все собираюсь спросить вас, откуда вы раздобыли этого мальчугана и почему вы так привязаны к нему?
— А что? — вздрогнула я.
— Да так, знаете… Плох ваш Василек. Похоже на то, что не выживет. Но это еще не наверно, — поспешил он добавить, видя, что я бледнею. — Очень слаб. Организм истощенный, раны тяжелые, ведь легкое повреждено. Потом, потеря крови большая. Может скоротечный процесс развиться. Впрочем, не надо отчаиваться, может, и поправится мальчик. Хороший уход, питание…
Я минут десять стояла в коридоре, не решаясь войти; надо было согнать с лица выражение боли, вытереть слезы. Ведь Василек всегда заботливо всматривался, спрашивал, почему я бледна, почему глаза грустные, и сам расстраивался ужасно. Ради него я должна быть спокойной!
Вся напускная серьезность, желание казаться взрослым исчезли теперь у Василька, он стал тем, кем и должен был быть — ребенком, беспомощным, ласковым. Он уже, не смущаясь, обнимал меня за шею, когда я наклонялась поцеловать синие глазки, перебирал мои пальцы, целуя их и играя кольцами. Он мечтал о переезде на дачу, как о каком-то огромном светлом счастье. Сегодня Василек особенно оживленно строил планы будущего. Когда ему казалось, что в своих фантазиях он залетал очень высоко, личико — все вопрос, поднималось ко мне.
— Правда?
— Правда, маленький!
Не знаю, для чего судьба подарила мне Василька, этот хрупкий, нежный цветочек? Зачем так неожиданно ярко вспыхнула в моей душе глубокая нежность к синеглазому ребенку? Что-то бесконечно родное и милое сияло в его взгляде, улыбке, звенело в тоненьком голоске. Кого же напоминал он мне? Ведь помимо желания приютить сиротку, помимо жалости к способному ребенку, какая-то сила властно тянула меня к нему. Я смотрела на него, стараясь найти в его личике намек на другие, милые, черты, и вдруг ахнула. Да ведь он похож на покойного брата, когда тот был ребенком! Та же синева глаз, то же золото волос, и улыбка до странности схожа. Я не думала об этом до сих пор, но память сердца сильнее памяти рассудка. Скоро возьмем тебя на дачу, мой маленький! Пусть тебе осталось немного прожить, но я сделаю так, чтобы все дни ты засыпал и просыпался с радостной улыбкой, чтобы и тени грусти не легло на твоем истаявшем личике.
Наконец настал желанный день, я и Надя привезли закутанного пледами Василька в коляске на дачу. Сторож осторожно взял его на руки и понес через сад:
— Ишь, как перышко легонький!
На террасе ждала нас мама, мы уложили малыша на раздвижном кресле, укрыли, он утомленно опустил ресницы, я сбоку наклонилась на ним.
— Устал, маленький?
— Как цветы пахнут, — не сказал, а как-то вздохнул он. — Это всё розы?
— И розы, и гвоздики, я нарву их тебе сейчас.
Первое время Василек будто бы окреп, щеки порозовели, голосок стал звонче. Целые дни лежал он в кресле на террасе или в цветнике на ярком солнце и с любопытством наблюдал, как мы возились на клумбах; радостным криком приветствовал распустившиеся за ночь цветы. Я посадила в маленькой клумбе васильки и, смеясь, говорила ему:
— Скоро твои глазки расцветут. И он гордился этим.
Мама и Надя читали ему вслух, он удивительно легко запоминал стихи и повторял их медленно, задумчиво, вслушиваясь в каждое слово. Я рассказывала ему легенды, сказки, отвечала на сотни вопросов, которыми он забрасывал меня.
— Откуда роса берется? Почему цветы пахнут? А звезды, из чего они?
— Замучил ты меня, Василек, два часа я говорю без передышки. Слушай, я поиграю тебе.
Музыку он любил больше всего, закрывал глаза и слушал, бледнея от волнения. Я сначала подбирала мелодии, понятные ему, сыграла как-то «Последний нынешний денечек».
— Это дяденька Игнат играет на гармонии.
Потом я стала играть все, что любила сама. Раз, уже вечером, когда кресло его внесли в гостиную, я играла ноктюрны Шопена, в комнате было темно. Вдруг послышался какой-то заглушённый не то вздох, не то стон. Я замедлила игру. Вздох повторился… Господи, да это Василек!
Так и есть, опустил голову и тихонько всхлипывает.
— Что с тобой? — испугалась я. — Болит что-нибудь?
— Нет!
— Отчего же ты плачешь?
— Так, жалко…
— Кого жалко, глупенький? — допытывалась я, уже понимая, что его болезненно чуткая, нежная душа не могла иначе отозваться на скорбную красоту музыки Шопена, как слезами и чувством неясной тоски.
— Не знаю, всех жалко: и вас, и дяденек, и себя, — пытался он объяснить свое настроение.
Мы переглянулись.
— Я не буду больше играть, не хочу, чтобы ты плакал.
— Да нет же, я по-хорошему плачу, не горько, а как от радости или от жалости плачут.
Он бывал счастлив, когда приходили письма от Игната, тот подробно описывал жизнь роты, бои, посылал бесконечное количество поклонов от дяденек, от Мишки, ротного козла, и желал скорого выздоровления. Но меня удивляло, что война как-то совсем отошла от Василька, он очень редко рассказывал о зиме в окопах, об атаках, разведках.
— Тебя очень тянуло на войну, Василек? — спросила его как-то Надя, он задумался:
— Сначала хотелось, а потом… Видно, маленький я, душа еще слабая, не могу видеть, когда люди мучаются! Меня еще в деревне дети «девчонкой» звали за то, что всегда подбирал я котенка или щенка брошенного и домой нес. Учился бы я! — оживляется он вдруг, — все книги, какие есть на свете, прочел бы! А может, и сам бы написал когда-нибудь большую книгу. Сумею я, Люшенька? — как всегда за подтверждением своих планов обращается он ко мне.
— Сумеешь, Василек! — улыбаюсь я ему.
Он охотно и много рассказывал о своей жизни в деревне, нас поражало, как остро он чувствовал красоту природы и проникался ею.