Лейтенант, не подумав, подходит к нему.
— Ты! Обер-ефрейтор! Молчать! Разве не видишь, что обращаешься к офицеру люфтваффе?
— Никак нет. Сейчас я ничего не вижу. У меня закрыты глаза. По приказу моего командира полка, оберста[28] Хинки. Армейские наставления запрещают раздражать механика-водителя танка или поручать ему непроизводительную работу. Как только танк останавливается, механик-водитель должен отдыхать!
Офицер издает какие-то странные звуки, вращает глазами, цвет его лица меняется.
Порта смотрит на него с любовным выражением. Словно на только что вернувшегося любимого блудного брата.
— Прошу разрешения задать лейтенанту вопрос. Знает ли лейтенант герра военного прокурора Плацека из Винер-Нойштадта?
Офицер люфтваффе в изумлении смотрит на Порту.
— Военный прокурор Плацек был душой гарнизонной тюрьмы, — продолжает Порта с дружелюбной улыбкой. — Каждого вновь прибывшего он встречал такой вот замечательной речью: «Сознавайся, преступник, и тебе здесь будет хорошо. Откажешься — Бог и церковь в ужасе отвернутся от тебя. Почему ты здесь, меня нисколько не интересует. Я хочу знать, что ты делал до того, как власти тебя разоблачили. Расскажи мне об убийстве в доме номер двадцать семь по Кертнерштрассе! Тогда обретешь во мне верного друга, который будет помощником тебе на суде».
Большей частью заключенные отказывались признаваться, но иногда герру Плацеку попадались разумные люди. Например, оружейный мастер Кляйнхаммер, которому признания доставляли большое наслаждение. Он признался не только в убийстве на Кертнерштрассе, но и в бессчетных других нераскрытых убийствах по всей Центральной Европе. Военный прокурор и оружейный мастер несколько месяцев наслаждались обществом друг друга. Но когда трибунал начал подсчитывать, оказалось, что герр Кляйнхаммер должен был совершать по убийству ежедневно, начиная с трехлетнего возраста. Это не было большой проблемой для юристов и судебных психиатров. Но в довершение всего защитник доказал, что оружейный мастер Кляйнхаммер никогда не покидал Тироля. Он родился в Инсбруке, ходил в школу в Инсбруке и был официально зачислен в Шестой артиллерийский полк в Инсбруке. Ближе всего он был к иностранному государству, когда нес пограничную службу на перевале Бреннер. Когда трибунал оправдал этого массового убийцу, о котором говорили много месяцев, сделав ему лишь предупреждение, поднялся большой шум.
Защитник получил большой разнос за оскорбление, нанесенное армии тем, что спас своего клиента. Его отправили в Зальцбург, где им занялся другой трибунал. Председателя трибунала перевели в Клагенфурт, где его в тридцать девятом году пырнул ножом парень из Триеста. Обыкновенное убийство ради ограбления для виду превратили в политическое. Черноглазого убийцу повесили в отместку за что-то другое — не помню, за что именно, но, кажется, это имело какое-то отношение к герру Джодонни с одного из островов, где производят стекло.
— Хватит, хватит, обер-ефрейтор, — кричит лейтенант в отчаянии и начинает жутко тараторить.
— Приказываю тебе отправляться в Берлин, — пищит он напоследок.
— Очень жаль, но, боюсь, это невозможно, — терпеливо улыбается Порта. — Мне больше всего хотелось бы оказаться в Берлине. Знаете «Сидящего медведя» в Бернаунергассе? Там есть панельная проститутка, Тощая Лили, маршрут у нее между «Цыганским погребком» и «Медведем». Зимой ее можно увидеть разыгрывающей знатную даму в турецкой кофейне, где изящно держат чашечки двумя пальцами. С ней случилось то же самое, что с герром Пампелем, который разбавлял водой пиво…
Но офицер больше не может выносить этого и, слабо всхлипывая, бежит к своему опрокинувшемуся грузовику.
Его преследует голос Порты:
— Этот герр Пампель угодил в когти военного прокурора Либе в Зеннелагере. Его расстреляли за казармами танкистов в Падерборне. Знаете, он плакал, когда его расстреливали.
— Вот так всегда, — обращается Порта к столпившимся вокруг танка солдатам, — они появляются напыщенными, самоуверенными, горделивыми, а мы отправляем их обратно понурыми, тихими. Будь я офицером, ни за что бы не связывался с обер-ефрейторами. Вел бы без них свою войну!
— И проиграл бы ее, — усмехается Барселона.
— Я бы в любом случае ее проиграл, — отвечает Порта, — но если б держался в стороне от обер-ефрейторов, то не стал бы при этом посмешищем.
Он медленно снимает рукавицу и смотрит на правую руку, словно с трудом ее узнавая.
— Господи Боже, — говорит он с напускным удивлением, — вот вы, мои красавчики! — Нежно поглаживает пальцы. — Выросли с тех пор, как я видел вас последний раз, чертенята!
К нашему танку медленно идет гауптфельдфебель Эдель. На чисто гауптфельдфебельский манер упирает кулаки в бока. Останавливается у танка и бросает на Порту убийственный взгляд.
Лежащий Порта вытягивается в струнку.
— Герр гауптфельдфебель, обер-ефрейтор Порта докладывает, что выполняет указания командира полка: отдыхать при любой возможности.
— Порта, — злобно рычит Эдель сквозь тонкие, бледные губы. — Ты окончишь свои дни, болтаясь на крепкой вермахтовской веревке. Я буду лжецом, если скажу, что не буду рад увидеть тебя в петле. Самое разумное, что ты можешь сделать, — это незамедлительно встретить геройскую смерть. Ты — позорное пятно на великом немецком вермахте. Если фюрер когда-нибудь узнает, что ты член его вооруженных сил, он тут же подаст в отставку и уедет домой в Австрию.
— Дозволит мне герр гауптфельдфебель отправить открытку?
Гауптфельдфебель Эдель поворачивается и демонстративно уходит. По горькому опыту он знает, что вступать в дискуссии с Портой неразумно. Порта поворачивается к солдатам, обступившим большим кругом танк, и говорит им о новых временах и счастье, которое приходит к тем, кто бодр духом. Он продолжает вести речь о кровных узах, тепле и сиянии солнца и заканчивает звенящим «Аминь!» и «Ура великим этого мира!»
Тут появляются полевые жандармы, но не успевают они подойти к нашему T-IV, как вокруг начинают падать русские мины, и поступает приказ двигаться. Порта с улыбкой во все лицо скрывается в люке. Двигатель громко ревет. Скрипят гусеницы. Танк делает реверанс перед войной, которая снова стучится к нам в дверь.
Я часто испытываю острую горечь, думая о немецком народе; как достоен каждый отдельный человек — и как жалка нация в целом!
Иоганн Вольфганг фон Гёте
Замполит Маланьин шел по палате полевого госпиталя, срывал бинты с ран и, невзирая на протесты медперсонала, гнал солдат-пациентов вниз, в зал собраний, где были сложены обмундирование и снаряжение.
— Проклятые симулянты! — орал он. — Вы заслуживаете расстрела, все до единого. Но я не жестокий человек, я оставляю это фашистам. Расстреляю для примера только самых худших!
Замполит быстро выбрал десять молоденьких солдат с большими, пропитанными кровью повязками.
— Мерзавцы, преспокойно лежите себе на койках в то время, когда каждый второй советский гражданин сражается за нашу Родину и товарища Сталина!
— Товарищ майор, я ранен, — сказал солдат Андрей Рутин, которому только что исполнилось восемнадцать.
— Голова на плечах у тебя есть, так ведь? — зарычал замполит. — Руки и ноги есть?
— Да, — ответил Андрей, — но у меня ранение в легкое.
— Дыши другим!
Замполит повернулся к полковнику.
— Эти десятеро приговорены к смерти.
Он подтянул ремень, поправил фуражку и заплевал окурок сигареты.
— Не медлите! Расстреляйте их на перекрестке! Пусть это увидят как можно больше людей!
— Слушаюсь, — ответил полковник. — Расстреляю, как только рассветет.
— Отлично! — усмехнулся комиссар и вышел из госпиталя; четверо охранников-сибиряков следовали за ним по пятам.
«Все кончено, — подумал молодой солдат Андрей Рутин, отец которого был командиром полка. — Никто даже не найдет моей могилы. Меня бросят в яму, как бродячую собаку, и утопчут сверху землю, чтобы не осталось никаких следов».
Из-под вуали ночи пробивался серый свет. Их отвели к перекрестку. Всех раненых из госпиталя выстроили у стены. Многих приходилось поддерживать медсестрам. Потом вытащили первого из десяти и завязали ему глаза.
Простучали три автомата. Это повторилось десять раз. Андрей Рутин был последним. Его пришлось нести к расстрельному столбу. Он потерял сознание, когда первые двое были расстреляны. Но инструкции нужно было соблюсти. Вызвали врача, чтобы тот привел его в сознание, потам солдата привязали к столбу и завязали ему глаза.