Коренастый Дима «Пугач»[4], как прозвали его за большую голову и пристальный немигающий взгляд удивительно светлых глаз. Прозвали с легкой руки Эльмиры, бросившей иронично:
— Что ты смотришь так на меня? Будто филин на мышь…
— Кто? — переспросил Дима, краснея от того, что все, кто был в тот момент в классной комнате, повернулись и взглянули на него.
— Пугач, — пояснила она, усмехаясь, и он отчего-то покраснел еще больше, заливаясь краской аж до ворота старенькой застиранной рубашки. Так и повелось с того дня — Пугач…
Он сам, Володька Акитин. Еще без редкой седины в темных прядях волос и без горьких складок у рта и на лбу — отметин прожитых страшных лет. Не улыбается на карточке совсем, и даже немного расстроен — потому что успеет заметить тогда краем глаза, как ляжет на плечо Эльмиры ладонь Йоськи в момент, когда фотограф скажет «Внимание! Снимаю!». Так и останется на изображении она с той рукой на плече, когда другой хотя бы на карточке хотел стать тем, кем не был… никогда не был…
Низенький и щупленький Вася с коротко и криво обрезанной челкой. Это его так постригла младшая сестра — отмахнула ножницами, и как бы ни выправлял он после перед маленьким зеркалом, нежелающую встать в ровную линию челку, она все равно так и останется кривой. Из-за этого он еще не захочет фотографироваться в этот солнечный день. С трудом его уговорят остальные, наткнувшись при прогулке по аллеям на уличного фотографа.
Последний день, когда они собирались все вместе этим составом. Ровно за десять дней до того, как прошагают немецкие сапоги по улицам родного города, уже изрядно изменившим свой облик из-за зажигательных бомб, оставивших от домов одни стены — без внутренних перекрытий и крыш.
Летний солнечный день июня. Их компания, уже выпорхнувшая из стен школы на долгие каникулы, собралась в парке, чтобы попрощаться. Рано утром Володя с отцом уезжал на проходящем из Бреста поезде в Москву погостить у тетки, родной сестры отца, жившей в Коломне. Ему отчего-то было не по себе оставлять Эльмиру, которая, как выяснилось, остается в Минске. Единственная из всей компании: Пугач уезжает в деревню к бабушке, Маруся едет на месяц пионервожатой в лагерь недалеко от Орши, а Йося на два летних месяца — в спортивный лагерь.
Он молчит, но Володя знает, что, скорее всего, Йося уже не вернется в их класс в сентябре. Его отцу предстоит проектировать мост где-то в Сибири, и мать Йоси, не пожелавшая расставаться с мужем так надолго, решила, что вся семья поедет вместе с тем. И Володя тогда даже не знал, чего в его душе было больше в тот день — огорчения от предстоящей разлуки со школьным товарищем или радости при мысли, что соперник уедет за тысячи километров от Минска, а значит, от Эльмиры.
Они тогда встретились у самого входа в парк Челюскинцев и влились в толпу гуляющих, наслаждаясь дивным солнечным днем и зеленью, наполняющей аллеи. Володя старался держаться чуть позади от Эльмиры, наблюдая украдкой за ней, любуясь волнами ее коротких волос, ее тонкой талией, которую облегала тонкая материя летнего платья. Он хотел сохранить в памяти и ее облик, и ее смех, и то, как она радуется, раз за разом попадая в мишени тира. Жаль, что она научилась стрелять не хуже его, Володи, и он не может помогать ей с ружьем, как попросила Йосю Маруся тогда.
А ведь Маруся любила Йосю, только сейчас понял он, вспоминая тот солнечный день. Любила молча, держась на расстоянии, понимая, что вряд ли Йося переведет влюбленный взгляд на нее с Эльмиры. Какая же странная эта штука — жизнь…!
— Ты уходишь, Вова? — в комнату бесшумно вошла мать, вытирая мокрые руки. Встревожено взглянула, заметив, что он держит в руках знакомую карточку в деревянной рамке.
— Ухожу, мама, — коротко ответил он, возвращая карточку на прежнее место, где она висела на стене на гвозде. — Не знаешь, где можно цветы прикупить?
— Цветы? — удивилась мать, а потом бросила быстрый взгляд на карточку и снова вернула на сына, так быстро повзрослевшего за те годы, которые она не видела его. Она даже не узнала его в первые секунды, когда этот молодой летчик с рядом орденов и медалей на груди ступил в коридор их коммуналки. — Верно, на рынке, сынку. Я не знаю… А ты какие хочешь?
Двинулись желваки под кожей медленно. Опустилась голова, словно стала тяжелой.
— А черемуха…? Она еще цветет, мама?
Черемуха уже отцветала, роняя на траву белые лепестки при каждом шевелении ветвей. Словно слезы роняла, почему-то подумал Володя, срезая аккуратно тонкие ветки трофейным складным ножом. И старался не думать, отчего поплыло вдруг перед глазами все. Как сохранилось это дерево во дворе, где из пяти домов целым остался только один и то на три первых этажа? Как сумело выжить среди разрухи оккупации и боев? И это в почти стертом с лица земли городе?
… - удивительные люди эти челюскинцы! — говорил Вася, забегая от волнения чуть вперед остальных, шагая спиной вперед. — Столько времени продержаться меж мерзлоты! Сколько мужества надо иметь!
— Ну, положим, и летчикам слава в том подвиге! — Володя обожал небо, и Ляпидевский и остальные герои-летчики для него стали кумирами в том незабываемом спасении изо льдов.
— Но все же челюскинцы — это сила! — горячился Вася, и Эльмира, по привычке уже выработавшейся в ней за эти несколько лет, которые они вели этот спор, мирила их со снисходительной улыбкой на губах, сразу же устраняющей возможное волнение меж ними:
— Мальчики, они все герои — и летчики, и челюскинцы! Только не спорьте. Пойдемте лучше тележку мороженщицы отыщем. Так хочется мороженого!
— А челюскинцы — все же… Не у каждого довольно силы и мужества, я так думаю. Не каждому быть героем, — отчего-то тогда сказал Вася, когда уже сидели на скамье, поедая холодное лакомство, стараясь съесть его быстрее, чем потекут сладкие капли по фольге.
Вася, милый Вася, разве знал ты тогда, что скоро настанет день, и ты сам проявишь удивительную для восемнадцатилетнего парня силу духа и смелость, когда до последнего останешься у орудия? Весь твой состав, на командование которым ты встал по прибытию с курсов девять дней назад, уже будет убит к тому моменту, и только ты упрямо будешь стрелять, пока не заклинит орудие. Ты был упрямым, Вася. Ты твердо решил тогда не пустить в то село немцев, задерживая собственной жизнью наступление противника, пока спешно эвакуировался штаб полка и санбатальон с ранеными. Ты был третьим из нас, кто погиб в ту войну. Третьим по счету…
Вторым был Йося. Красавец спортсмен Йося, в первые же дни войны пробравшийся в Минск к семье из разбежавшегося спортлагеря, который не успели эвакуировать. Он знал, что мать не справится одна с двумя дочерьми-близнецами, без отца, уехавшего к новому месту работы. И знал, что не уедет никуда без него из Минска. Разве мог Йося не пойти в оккупированный город?
Мать рассказала Володе, что видела Йосю, когда по улицам города колоннами прогоняли людей, как скот, пихая изредка прикладами винтовок, ведя тех в новообразованное гетто, уже огороженное колючей проволокой от остального мира. Отныне Иосифу Рейзману было суждено носить на груди желтый бесформенный лоскуток, навсегда отгородивший его словно невидимой стеной от прежнего мира. Голод, болезни, холод, невыносимый труд. И погромы, от которых некуда было спрятаться, несшие смерть, от которой некуда было сбежать.
Йося умрет от тифа осенью 1942 года, почти через год после того, как расстреляют в Тучинке его мать и сестер. Об этом расскажет Володиной матери Лев Аронович, старый хромой учитель физики и математических наук, которого по его словам «отчего-то было решено оставить на этом свете, когда такие молодые уходят на тот». Он, как и Йося, состоял в одной из подпольных групп, которые действовали на территории гетто, несмотря на все ухищрения фашистов и тех, кто им старательно служил. Лев Аронович до последнего вздоха Йоси будет рядом со своим учеником и уйдет к партизанам только в 1943 году, в рядах которых и встретит долгожданное освобождение Минска.
А первой погибшей станет Маруся, как расскажет Володе мать. Маруся и еще несколько девушек будут пытаться укрыть раненых солдат, которые сбегут из лагеря, устроенного в городе. За эту помощь их и повесят рядышком на балке ворот одного из домов в предместье города холодным ноябрьским днем 1941 года с большими табличками на груди, обвиняя в том, что они стреляли в немецких солдат. Две девушки комсомолки и шестнадцатилетний паренек. Так и оставят их тела висеть на воротах дома на долгие дни и ночи в назидание остальным, прямо перед глазами поседевшей от горя матери, вынужденной уйти из родного дома, чтобы не сойти с ума…
— Какая наглая ложь! — плакала мать Володи, теребя платок. — А они ведь только укрывали, как могли, тех несчастных… Ох, как же страшно было, сынку! И как же горько! Я так и вижу ее — гордую, такую суровую. И эти две аккуратные косы на груди… И как же плакала Эльмирочка. Я тогда еле удержала ее, она бы бросилась на немцев. Точно бы бросилась! Ты же знаешь ее… ее горячую голову… Она потом расскажет мне, что в тот час, когда пришли к тому укрытию, она ходила за молоком. Надо же, как отвело-то тогда ее от облавы той. Ходила за молоком! Подумать-то!