Когда-то и он, Рубкин, так же вот вырезал перочинным ножичком на деревьях два имени: своё и соседской девчонки Веры. Он даже по глупости выколол эти два имени на руке: «Андрей и Вера», Но Какая это любовь? Разъехались — и все пропало, и нет любви. Только синяя метка на руке, которой теперь, повзрослев, Рубкин стыдился и прятал под широким ремешком часов. Несколько раз пробовал вырезать наколку ножницами, выжигать спичками, — синие буквы только чуть светлели, но не стирались.
— Ефим плюс Дуня, — повторил Рубкин. — Какие глупости! — сплюнул и пошёл дальше.
Тропинка вывела на дорогу. Возвращаться на батарею не хотелось, но и бродить по лесу тоже надоело. Солнце припекало спину, по телу растекалась приятная усталость. Над жёлтой высохшей травой плыла огромная белая паутина. Рубкин посторонился, пропустил её мимо себя и долго наблюдал, как она, зацепившись за высокий репейниковый куст, вытягивалась по ветру в длинную нитку. «Пойду на батарею, — все же решил Рубкин, — может, капитан уже вернулся из штаба, узнаю новости, а нет — завалюсь спать на сеновал…» Он медленно зашагал по подсохшей и уже разбитой машинами пыльной дороге к селу.
— Андрей, Андрей! Рубкин!
Лейтенант оглянулся. Его догонял Панкратов, шагал размашисто, весело помахивая руками; из-под сапог разлеталась пыль. Он ходил в первую батарею проведать своего дружка, с которым учился в одном училище. Видно было, что он чему-то очень рад.
— Опять получил!.. — ещё издали прокричал Панкратов, похлопывая ладонью по нагрудному карману гимнастёрки, который был туго набит письмами. Глаза его светились радостью, он улыбался, готовый от счастья обнять и расцеловать Рубкина.
— Что получил? — спросил Рубкин, хотя хорошо знал, что речь пойдёт о письме.
— Письмо!
— Я думал, третью звёздочку… А письма — ты их каждый день получаешь.
— С фотографией!..
— Тоже не ново. Все она же?
— Да, она, Ольга. Понимаешь, Андрей, одиннадцатую фотографию прислала.
— Нехорошее число.
— Почему?
— Кругом по одному: один и один.
— Ну, это ты брось. Взгляни, какой снимок, как смотрит она, ты только посмотри!.. — продолжал восторженно говорить Панкратов. Он был моложе Рубкина на четыре года, ещё ни разу не брил ни усов, ни бороды. Над верхней губой едва-едва заметно пробивался чёрный пушок.
Рубкин начал рассматривать фотокарточку. Со снимка глядела обыкновенная деревенская девушка, немного скуластая. Ему было непонятно, что Панкратов находит в ней хорошего? Она не только не красива, даже несимпатична, и одевается, похоже, безвкусно. На голове какой-то цветастый платок. «Нет, я бы даже не посмотрел на такую», — подумал Рубкин и почувствовал неприязнь к девушке. Но все же в открытых глазах её Рубкин уловил теплоту и ласку. «Может, глаза красивые?.. Хм, но только глаза?!..» Он посмотрел на смуглое, почти совсем детское лицо Панкратова, потом снова на фотографию — нет, не нравилась ему девушка.
— Ну, что?
Панкратов с нетерпением ждал ответа — что скажет его друг?
— Знаешь что, Леонид, — дружески хлопнув по плечу, начал Рубкин. — Мне не хочется тебя огорчать, но врать я не умею. Не нравится она мне. Может, и красивая у неё душа, может быть, не спорю, а лицо её мне не нравится. Черт его знает, дело вкуса, конечно. Скажу тебе одну истину, не помню только, или где слышал её, или вычитал, словом, суть вот в чем: подруга жизни на людях должна быть красивой, дома — заботливой, в постели — страстной!..
— Твоя философия — ерунда, — возразил Панкратов. — Увидел бы ты Ольгу в жизни, э-эх!.. Почитай, что на обороте пишет, почитай, я тебе разрешаю.
Рубкин снова нехотя взял фотографию и, повернув её, стал читать:
— «Милый Лёня! Нас снимали на Доску почёта. Фотограф приезжал прямо в поле. Я попросила сделать карточку и для тебя. Вот она. Помни, милый Лёня, и не забывай, я жду тебя!..» — Рубкин усмехнулся. — Звеньевая, поди?
— Звеньевая.
— Можешь быть спокоен — не изменит, — заключил Рубкин.
Но Панкратов был весел и не заметил, что Рубкин насмехается над ним.
— Она хорошая, она будет ждать, я в этом не сомневаюсь, — проговорил Панкратов, пряча письмо и фотокарточку в карман.
— Да тут и сомневаться-то нечего…
Когда разбитые окна завесили брезентом и зажгли керосиновый фонарь, принесённый с батареи кислый запах деревенской избы стал особенно ощутим. Будто все здесь пропахло хлебом и квасом: и пол, и потолок, и серые стены, и деревянная кровать с лоскутным одеялом, и мешочная люлька на пружине, и давно не скобленный дубовый стол, и запылённая скамья вдоль окон… Фонарь горел тускло, и от этого воздух в избе казался густым и синим. Возле печи на соломе валялся старый с позеленевшей кожей хомут. Но Майе казалось, что это вовсе не хомут, а телочка, которую только что внесли с мороза в тёплую избу, и она, свернувшись калачиком, греется возле печи, а в дверь вот-вот войдёт отец, сбросит заиндевелый тулуп и протянет гостинец — полосатую конфетку…
В комнату вошёл капитан Ануприенко.
— Ужин не приносили?
— Нет. А стол я вымыла, вытерла…
— Вижу. — Он сел на лавку и, положив ногу на ногу, в упор посмотрел на Майю. — Говорил о тебе в штабе…
— Ну? — Майя подалась вперёд.
— Не могут. Правда, разговор был так, предварительный, — поспешно вставил капитан. — Завтра поговорю с командиром полка. Если он решит…
— А если не разрешит?
— Надо возвращаться в свою часть.
— Не пойду, пусть делают со мной что хотят, не пойду!
На пороге появился лейтенант Панкратов.
— Вы что в полутьме сидите?
— Леонид? — не оборачиваясь, спросил Ануприенко, хотя сразу же узнал лейтенанта по голосу.
— Да, я.
— Проходи. Как разведчики устроились на ночь?
— Отлично. Натаскали в сарай сена…
— А настроение?
— Тоже отличное, не спят, песни поют. Как же. на отдых едем…
— На отдых, — весело подтвердил капитан. — Садись, Леонид. Поедем в тыл, отдохнём, как следует, а тогда — прямо до Берлина. Дойдём, как ты думаешь?
— А чего же не дойдём? Дойдём.
— Должны дойти. И дойдём! Дойдём, черт возьми, — капитан хлопнул ладонью по колену. — Смотрел я большую карту в штабе. Интересная обстановка на нашем фронте, — он взял широкий кухонный нож, лежавший на столе, и остриём нацарапал на выщербленных дубовых досках огромную скобку. Закруглил концы, но не стал соединять их, оставив маленький проход. Получилось что-то наподобие незавершённого эллипса. — Мешок, видишь? Здесь сидят немцы. А вот тут, в самой горловине — Калинковичи, узел железных и шоссейных дорог. Немцы могут выйти только через Калинковичи. Взять город, перерезать дороги — и четыре-пять дивизий в плену. А ведь это сделать не так сложно. Ударить с двух сторон и затянуть клещи. Неужели в штабе фронта не видят этого?
— Видят, наверное.
— Я тоже думаю, видят. Не случайно вторую неделю такое затишье. Готовятся, подтягивают силы для удара. Вот где дела будут, а мы с тобой на отдых, а? Только мне кажется, ни на какой отдых мы не поедем, — неожиданно добавил капитан, и улыбка исчезла с его лица. — Ты заметил такую штуку: чего мы здесь стоим? Кого ждём? Я, между прочим, спросил начальника штаба: «Когда выступаем в Новгород-Северский?» «Пока, — говорит, — приказа нет». А почему? Впрочем… Нет, не пошлют нас под Калинковичи. Кого посылать? Возьми нашу батарею: три орудия, людей в расчётах не хватает… Поедем отдыхать.
— В бой так в бой. На отдых так на отдых, мне все равно.
Панкратову не хотелось продолжать этот разговор, он без внимания слушал командира батареи; рука то и дело тянулась к нагрудному карману, где лежало полученное им письмо с фотокарточкой. Ануприенко заметил это и, улыбнувшись, спросил:
— Что, опять, наверное, письмо получил?
— Получил.
— С фотокарточкой?
— Да, — кивнул Панкратов и смутился, покраснел, будто его вдруг осветили стоп-сигналом.
— Показывай…
Капитан, склонившись над фонарём, принялся рассматривать фотокарточку. Подошла Майя и тоже из-за плеча командира батареи взглянула на снимок — девушка ей не понравилась. Да и у капитана она не вызвала восторженных чувств, но из вежливости, не желая огорчать молодого лейтенанта, он тихо проговорил:
— Красивая. Это где она, в поле?
— Почитайте на обороте…
В это время, стуча каблуками, в комнату вошёл Рубкин. Он сразу понял, что происходит: Панкратов показывает фотокарточку. «Что за дурная привычка у человека, любишь, ну и люби себе на здоровье. Смотреть-то там не на что, а он суёт всем — нате, удивляйтесь!»
— Что это, двенадцатая? — насмешливо спросил Рубкин, подходя к ним и наклоняясь.
— Та же, что и тебе показывал…
— А-а, с Доски почёта?
Панкратов не ответил: он опять покраснел, но теперь оттого, что и в словах, и в тоне голоса, каким говорил Рубкин, явно почувствовал насмешку. Он хотел ответить что-нибудь резкое и тоже обидное, даже оскорбительное, и уже подыскивал подходящую для этого фразу, но Рубкин опередил его: