заскрипели на снегу тяжелые шаги разведчиков, послышалось их учащенное дыхание. Что-то по виду бесформенное и тяжелое, как куль, свалилось на дно окопа. Вслед за ним легко спрыгнули вниз разведчики.
— Смотри, не задохнулся ли? — осведомился самый повелительный голос.
Луч фонарика осветил пленного. Сильная рука рывком подняла его с хворостяного настила. Лицо фашиста казалось маской, настолько неестественно бледным оно было. Изо рта торчала ветошь. Один из разведчиков выдернул ее.
— Теперь ори сколько хочешь.
Гитлеровец судорожно передернул челюстями, проглотил набежавшую слюну. Он дико озирался на лица подошедших солдат и указкой поднял кверху палец, призывая к вниманию.
— Будапешт! — воскликнул он, как бы отрекомендовываясь.
— Эге, ишь откуда!
— Далековат адресок.
А пленный помедлил и потом качнул головой, выдавил из себя с суеверным страхом перед чем-то для него непостижимым:
— Ста-а-линград! О! Сталинград!..
— Вот то-то ж воно, що Сталинград.
— Давай, давай! — крикнул разведчик, толчками в спину направляя «языка» к ходу сообщения.
— Знают! — удовлетворенно воскликнул кто-то из первого взвода. — Знают, сукины сыны!
Пятый день в пути маршевая рота. После Покровского ночевали в Самарине, таком же большом селе, где на ночь останавливались в просторном колхозном клубе. Здесь даже удалось послушать по радио свежую сводку Совинформбюро. В районе Среднего Дона наступление наших войск продолжалось, и началось новое наступление на Северном Кавказе, в районе Нальчика. Умножались, с нарастающей силой наносились армией советского народа удары по ошеломленному врагу.
Взбодренные этими хорошими вестями, бойцы вышли из Самарина веселые, оживленные. С каждым новым километром все явственней ощущалась близость поймы большой реки. Чаще и чаще встречались в низинках перелески, глубже ветвились балки и овраги, принимавшие по весне и лету умножившиеся потоки с далеких рубежей водораздела.
Все явственней чувствовалась и близость фронта. В часе ходьбы от Самарина рота была обстреляна фашистским самолетом.
— Воздух! — крикнул лейтенант, когда зловещая тень летучей мышью скользнула почти над головами идущих. Самолет подобрался к шоссе по-воровски — низом, со стороны черневшего неподалеку леска. Лейтенант еще в начале марша обстоятельно рассказал бойцам, как поступать при воздушном налете, — с добросовестной точностью повторил то, что ему говорили в училище. Да и к тому же большинство людей уже бывало в таких переделках.
Все мгновенно бросились врассыпную от дороги. Лишь один Павлов, отбежав немного, заметался на снегу. Не то, чтобы он испугался больше других. Пожалуй, наоборот. «Рассредоточиться», — лихорадочно, колесом вертелся в его голове приказ. Но казалось, что если он упадет недалеко от Зимина или Чертенкова, то тем самым может их подвести, и он побежал дальше, отыскивая тот условный квадрат, где может лечь без помехи для других. Так он наскочил на Букаева.
— Что петляешь, чертова душа?! Падай! — гаркнул сталинградец и своим криком пригвоздил Павлова к снегу рядом с собой. Над головами, в небе, тошнотно заклохтал пулемет. Казалось странным, что в эти минуты как бы оборвался бешеный гул мотора — хотя, конечно же, юн продолжал работать, — слух воспринимал только одно клохтанье, ненавистное, муторное, несущее смерть.
Самолет сделал два захода, выпустил две очереди и скользнул в сторону леса.
— Отбой! — поднялся Букаев. — Все, спектакль окончен.
— Что ж у него и всего запаса две очереди? — недоверчиво спросил Павлов.
— Будь уверен, на всех нас хватило бы, да уж где-то, наверное, нашкодил, вытратил, да и на обратный путь хочет приберечь, вдруг да наши перехватят.
Павлов с уважением глянул на Букаева, коротко и спокойно объяснившего поведение летчика. Да, чтобы все это знать, мало того осоавиахимовского кружка, в котором в свое время занимался Павлов. Надо самому не один десяток раз, подобно Букаеву, побывать под огнем да и в переплетах покрепче… Это ж он, Букаев, участвовавший в сталинградских боях, на вопрос, за что ему дали Красную Звезду, отвечал немногословно, коротко: было дело… за спасение командира!.. И все! А что за этими тремя словами — подумать только! Эх, имел бы право он, Павлов, сказать такое!..
Лейтенант, волнуясь, смотрел, все ли бойцы поднялись. Кто-то неразличимый на снегу продолжал лежать поодаль меж сухими бодыльями, и вещевой мешок горбом выпирал на его спине. К лежавшему подбежали Зимин и медсестра. Это был Чертенков.
— Что, ранен? — встревоженно спросил старшина, видя, что Чертенков и не поднимается и вместе с тем недоумевающе таращит глаза.
— Вроде того… в спину что-то ударило…
— Где? Больно?
— Да не так, чтобы…
Медсестра торопливо снимала санитарную сумку. Ремень сумки зацепился за воротник, на лице вспыхнул румянец волнения. «Быстрей же, быстрей!»
Зимин наклонился, заметил на вещевом мешке крохотную дырочку с опаленными краями, приподнял мешок, посмотрел на обратную сторону. Там дырочки не было.
— Ну, вставай, нечего разлеживаться. Твой вещевой мешок на девять граммов в весе прибавился, только и всего.
— Фу ты, черт, — приподнялся Чертенков. — А я уж другое подумал… А в вещевой мешок по мне хоть бы и три пуда еще вложи.
Рота зашагала дальше. В колонне пересмеивались по поводу происшедшего.
— Не хочет нас на фронт пустить, пропуск потребовал.
— Он теперь всюду шныряет, высматривает, где да что, не собираются ли и здесь по морде дать, как под Сталинградом.
— Да уж и люди и техника двинуты сюда неспроста.
Дорога обогнула большое озеро и, обходя луг, вильнула влево, пошла по другой стороне озера. Здесь, на пологом берегу, вросшие в лед, стояли кряжистые, с изборожденной глубокими трещинами корой вязы-ильмы, из тех, что растут преимущественно на юге страны.
— Ну и велики же советские земли, — сказал Зимин, шедший во главе колонны. — Вот уже полтора года шагаю, не одну пару сапог истоптал, а все вокруг новое, все новые места. Уж никак не скажешь, что, мол, одно и то же, что примелькалось.
— Что велики, то велики, — восхищенно согласился Чертенков, и словно бы перед ним легли шесть тысяч километров, которые привели его сюда из Улан-Удэ.
До призыва в армию Чертенков работал на станции Улан-Удэ вначале носильщиком, затем перронным контролером. Станция была крупной, шумной. Она находилась на главной сибирской магистрали. Важную роль играла и ветка из Улан-Удэ на Наушки, откуда открывалась дорога на Улан-Батор, в столицу Монгольской Народной Республики. Число грузов, перевозимых по этой ветке, все возрастало, и станция должна была расширяться. Но Чертенков, выросший к двадцати четырем годам в атлета, был недоволен своей работой. Служить перронным контролером казалось детской забавой, обратно же в носильщики не хотелось. Все чаще стал поговаривать с женой о возвращении в колхоз, в родной аймак, где жили отец и мать. Но этому возвращению помешала война.
Сейчас, вспомнив все это, он задумчиво