— Удрала пацанка!
— Вон она, шпионкина дочь! Вон у забора! — крикнул Богданов и вскинул автомат, повел дулом, прицелился.
— Схватила плюшевого медвежонка и удрала! — сказал Трофимов.
— Степан! — тихо окликнул я его, рукой пригибая книзу дуло автомата.
— Как увидел я того медвежонка, — говорил Трофимов, — так и руки у меня опустились.
Степан обернулся ко мне, скользнул взглядом по нашим лицам и медленно повесил на плечо автомат.
— Темно-то как! — пробормотал он сердито. — Хоть глаз выколи. Ни хрена не вижу.
Ребенок был отвезен за много верст и отдан в верные руки, в дом одной из наших связных.
4
Всю ночь, возвратись из Рябиновки, я не мог уснуть, не мог унять душевную дрожь. Когда я решил стать диверсантом, я не спрашивал себя: правое ли наше советское дело? Это убеждение составляло неотъемлемую часть моего сознания. Но в эту ночь, когда я поднял оружие на женщину, я в первый раз задал себе этот вопрос. Задал и ответил уверенно — да, правое! Только это — не приказ Самсонова, а приказ совести — и позволило мне нажать на спусковой крючок. И я понял тогда важную истину: настоящему человеку легче отдать свою собственную жизнь за дело, в которое ты веришь, чем во имя этого дела отнять жизнь у другого человека. Только тот истинный и честный патриот, кто не ставит собственную жизнь выше дела; только он имеет моральное право на суд и казнь. И обыкновенным преступником, убийцей становится человек, который, отняв чужую жизнь во имя долга, в минуту смертельной опасности сам изменяет долгу. Подумал я и о наших врагах — ведь есть же и среди них идейные, убежденные в правоте своего гибельного дела люди. Горько сознавать, что люди так же храбро умирают за ложную веру, как и за правую, если ложная им кажется правой. Но историческая неправота их дела клеймит убийцами и преступниками и тех из них, кто, убивая защитников правого дела, был готов к самопожертвованию…
И теперь я понял до конца, почему был так трагично нелеп подвиг самоотвержения Саши Покатило. На войне родина требует от нас самоотвержения во всем — отказа от многих радостей жизни, от свободы воли, даже высшего самоотвержения — самопожертвования, отказа от жизни. Но наша родина никогда не захочет отнять у нас нашу честь, нашу совесть. А те командиры, те «полпреды», что захотят этого — враги родины, истинные враги народа, потому что они отнимают честь и совесть у народа.
…Самсонов страшно спешил, когда Богданов докладывал ему о выполнении этой операции. Он сидел в кабинке зашарпанной «гробницы». Мотор приглушенно хрипел, пыхал нагретым воздухом, нетерпеливо вибрировал весь наш старый боевой конь. Кухарченко барабанил пальцами по баранке: он хотел успеть объехать до вечера все отряды.
— Всех? — спросил Самсонов, переводя взгляд с Богданова на меня.
— До единого! — лихо соврал Богданов, разрубая воздух ребром ладони. Богданов, к счастью, принадлежит к тем парням, которые за высшую доблесть почитают обман начальства во имя товарищества. — Дом, правда, не спалили — ветер был, пожар мог перекинуться на соседей.
— Чудесненько! — протянул Самсонов, улыбчиво оглядывая меня с головы до ног. — Ну вот! Вылупился. Стал настоящим мужчиной. Мы растем, мужаем, становимся настоящими мстителями. Со слюнтяйством кончено, а?
В голосе его слышалось не только торжество, но и насмешка. Сам Самсонов, видно, хотел сломать меня, сделать своим сообщником, и теперь он считал, что добился своего. А к сообщникам своим, к людям покорным ему, он относился с брезгливым презрением.
— Поехали, лейтенант! Только, уж пожалуйста, без лихачества! — сказал он, взглянув на часы, Кухарченко, как видно, уже забыв обо мне, — его ждали неотложные и куда более важные дела.
Последнее время он редко навещает другие отряды — экономит, видать, эффект, хочет, чтобы каждое его «явление народу» было событием. Когда «гробница» умчалась, я с чувством шлепнул Богданова по плечу и зашагал в шалаш, на ходу снимая тяжелый ремень с подсумками.
«А может быть, надо все-таки идти через линию фронта? — закопошилось в голове сомнение. — Вряд ли мне это удастся. Это фантастическое предприятие — идти одному незнакомым, снятым врагом краем. Сколько всяких несбыточных планов днем и ночью в голову лезет! Но надо как-то действовать…»
Я увидел темно-зеленую палатку радиста, и сразу же новый план забродил в голове. Долго-долго стоял я перед палаткой…
5
Иван Студеникин, лежа на животе, шифровал радиограмму. Увидев меня, он бросил карандаш и поспешно прикрыл наушниками секретные шифровальные рулоны и столбики загадочных цифр.
— Как дела, Дятел? — спросил я, протягивая ему пачку берлинских сигарет «Бергманн приват». — Стучишь?
Как сажа бела. Отступаем. Сводку слыхал? Немцы Майкоп, Пятигорск взяли, до курортов, гады, добрались.
— Сам-то как живешь на хачинском курорте?
Помаленьку. Иванов, понимаешь, воду мутит. Выпендривается, к Самсонову пристает, желает, видишь ты, сам командовать теперь отдельным отрядом. Козлов ему правильно говорит — не кобенься, как бы тебе не очутиться у разбитого корыта.
— А почему тебе, Дятел, Москве обо всем не стукнуть? Обо всем, Ваня. Понимаешь? По-моему, это даже долг твой. Пришлют кого-нибудь потолковей вместо Иванова. А Козлов сумасшедший. Сегодня ему психдиспансер нужен, а завтра, как знать, может, ему в тюрьме придется нервы лечить. Слыхал про его дела? Он вчера расстрелял полицая в Смолице, хотя этот полицай был связным Аксеныча и Козлов знал это. «Не нужны нам, — говорит, — такие связные!»
— Что я — ненормальный?! — ответил радист с наигранным возмущением, — Я с ним, с Козловым, с марта месяца. Что только не пережили вместе! И не только его жалко — жалко работу нашу. Да что я? Сам на себя обиделся, что ли? На Большой земле работой нашей вот так довольны благодарность за благодарностью. Зачем нам на самих себя капать из-за какого-то паршивца полицая? А ведь за фронтом Иванов и Козлов на хорошем счету были. Это все в отряде этом… Вот что беззаконие с людьми делает! Впрочем, мое дело маленькое. Мое дело — с атмосферными помехами воевать. Я не фискал… Хорошая, плохая ли, но ведь это моя группа, это наш отряд!.. Не время личные счеты сводить, когда враг вот-вот за горло возьмет…
— Нельзя так, Иван. Нельзя в таких делах близоруким быть. Какие там личные счеты!.. Не Иванов, или Суворов, черт его разберет, сейчас важен. Рыба гниет с головы.
— Ты про кого это? — насторожился Студеникин, бросив опасливый взгляд через плечо.
— Ты у нас, Дятел, как член парламента, правом личной неприкосновенности пользуешься Шифр ведь никто, кроме тебя, не знает. Живешь рядом со штабом, глаза имеешь. Надю почему расстреляли? Кузенкова, который тебе и Иванову жизнь спас, который всю вашу группу прятал у себя в пуне, зачем в расход пустили?
— Тише ты, горлодер! Насчет Кузенкова, может, оно и верно. Прибежал он тогда в лагерь сам не свой, весь в мыле — хотел мне и Иванову что-то про Богомаза, про его гибель, рассказать, просил радиограмму какую-то срочную в Москву передать. А Иванов отослал меня — он ведь обожает секретность, сам Кузенкова выслушал и тут же к Самсонову дунул. А тот тихо-тихо вызвал Щелкунова, шепнул ему, что Кузенков предатель… Только молчок! Только тебе да Самарину я и рассказал об этом. Ох и переживал же Самарин, ведь он знал Кузенкова, когда еще и вас тут не было, уважал его как!.. Единственные они коммунисты в нашей группе были. Самарин тоже меня все подбивает — стукни да стукни в Москву про Кузенкова… Но я не такой дурак…
Так вот, оказывается, как погиб Кузенков! Узнав от кого-то — скорее всего, от Покатило — о том, кто на самом деле убил Богомаза, он отправился в Могилев, чтобы рассказать партийному подполью в городе о страшном преступлении Самсонова, но по дороге вспомнил об Иванове и его радиостанции. Кузенков спас жизнь Иванову, прятал и кормил его — мог ли он предполагать, что Иванов, выслушав его просьбу, вместо того чтобы приказать Студеникину радировать в Москву, сообщить Москве о преступлении Самсонова, побежит к Самсонову и выдаст ему его, Кузенкова! Самсонов, конечно, и Иванова обманул, как Богданова, — заявил ему, что Богомаз — предатель. Я вспомнил ту пьяную ночную угрозу Иванова: «Я такое про тебя, Георгий, могу в Москву передать!»… И вскоре Щелкунов по приказу Самсонова повел Кузенкова в «аллею смерти»…
— И тебе тоже, Витёк, — бубнил Студеникин, — лучше не встревать не в свое дело, не лезть на рожон. Не наша это печаль-забота, не нашего ума дело! Вот вернется Самсонов на Большую землю — там и без нас разберутся, виноват — накажут, а наше дело телячье. Будь нем, как могила!.. Тихо! Вот мой телохранитель идет — шпик самсоновский.
— Токарев?!
— Он самый. Самсонов его ко мне телохранителем и помощником приставил. Пока! Ты ничего не говорил — я ничего не слышал!