Вот после этого-то и начались разногласия с Лисиченко. Тот считал, что в сложившейся ситуации подпольная деятельность такого типа обречена на провал. До сих пор она протекала успешно и даже принесла свои, пусть скромные, плоды; во всяком случае, жители Энска убедились, что гражданское сопротивление возможно даже в условиях оккупационного террора. Но сейчас, учитывая обстановку, организация в прежнем виде уже себя изжила, и ее следует распустить, оставив лишь ядро из самых крепких людей. Работа старыми методами, говорил Лисиченко, теперь уже не оправдывает себя и может привести только к лишним и совершенно ненужным жертвам.
Все это было так. Жертвы... Конечно это страшно, ребята ведь тебе доверились. Но как распустить организацию именно сейчас? Последние две недели через Энск, по восстановленной наконец железной дороге, эшелон за эшелоном идет на Харьков немецкая тяжелая техника, огромные, невиданные еще танки и самоходные пушки, которые они называют «фердинандами»; за железнодорожной линией организовано регулярное наблюдение, записывается время прохождения каждого состава, количество платформ и вагонов и, хотя бы приблизительно, характер груза. Войска перебрасываются, очевидно, в плане подготовки к этому знаменитому летнему наступлению, о котором все немецкие газеты твердят начиная с марта месяца. И переброска идет не только по железной дороге, в городе масса проходящих частей, – все напоминает обстановку прошлого лета, перед тем как немцы ударили по Кавказу и Волге. Здесь тоже нужен глаз да глаз: ребята смотрят в оба, потихоньку срисовывают знаки на машинах и бронетранспортерах; иногда это медведь на задних лапах, иногда пальма в треугольнике иногда что-то вроде гирьки, а иногда – круг и в нем три черточки, и все это имеет большое значение, потому что каждый такой рисунок – это «тактический знак», эмблема определенной дивизии. Ребятам также дано указание тщательно подбирать и сносить в одно место все обрывки газет и журналов, которые в таком изобилии всегда оставляют после себя немцы. Иногда по этим обрывкам можно определить, откуда перебрасывается часть; скажем, больше всего журналов с голыми красотками оставляют части, перебрасываемые из Франции.
Так что именно сейчас, когда на фронте готовятся какие-то крупные операции, важно сохранить в боевой готовности кадры подпольщиков. А если немцев погонят, и фронт будет приближаться к Энску? Никто не собирается поднимать здесь восстание, как было зимой в Павлограде, но уж какую-то помощь наступающей Красной Армии подполье оказать сумеет. Можно будет разведать оборону, в известной степени помешать угону людей, вывозу ценностей; вот тогда – именно тогда – и нужно будет провести ряд хорошо обдуманных диверсий на железной дороге, точно рассчитав момент, когда они окажутся наиболее эффективными.
Словом, Кривошеин в конце концов решил оставить все без перемен. Нужно было только заблаговременно убрать из Энска нескольких товарищей.
В свое время, подбирая людей для подполья, он обращал особое внимание на семейное положение каждого. Одинокие ребята, вроде Володи Глушко, казались ему идеальным материалом. Тех, у кого на иждивении была старуха мать, или отец-инвалид, или младшие братья и сестры, Кривошеин выбраковывал сразу. Но организация росла, и процесс ее роста временами ускользал из-под контроля. В ней появились ребята, ставшие во время войны главами семейств, кормильцами. Об этих нужно было сейчас позаботиться в первую очередь.
Командиры «лучей» говорили с каждым поодиночке. Говорили совершенно откровенно, не запугивая, но и не скрывая нависшей над подпольем опасности. Ребята реагировали по-разному: одни отказались выехать наотрез, мотивируя нежелание уезжать тем, что в случае чего семьи пострадают так или иначе; будет даже хуже, потому что немцы станут допытываться, где скрывается исчезнувший сын или брат. Другие сказали, что подумают. Третьи – таких оказалось всего двое – явно испугались, и уговаривать их не пришлось.
С этим вопросом было покончено. Оставалась забота номер один – Николаева.
Он встретил ее на Герингштрассе, возвращаясь из управы, куда ходил продлевать патент на мастерскую. Она вышла из подъезда комиссариата вместе с каким-то немцем, потом рассталась с ним на углу и свернула направо, к парку. Он окликнул ее уже за воротами, когда убедился, что поблизости никого нет.
– Здравствуй, Леша, – сказала она без улыбки, когда он подошел. – Ты ко мне идешь?
– Нет, посидим здесь. Лучше, чтобы меня там часто не видели.
– Хорошо, – согласилась Таня. – Да, пока я не забыла: Володя сказал, что ты решил сам поговорить с Болховитиновым. Ты с ним уже встречался?
Кривошеин удивленно посмотрел на нее, потом вспомнил и досадливо крякнул:
– Ч-черт, забыл я совсем...
– Леша, но ведь человек ждет, пойми, уже ровно неделя, как я тебе сказала об этом...
– Да понимаю я, что ты мне морали читаешь. Погоди, дай с этими нашими делами разобраться!
– Я знаю, Леша, тебе сейчас не до этого, но это не тот случай, когда можно заставлять человека ждать. Для него это такой важный шаг, а с ним даже не находят времени поговорить...
– Все я понимаю, Николаева, – повторил Кривошеин, – не наседай ты на меня, Христа ради. Скажи ему, пусть завтра вечером придет к тебе, я тоже подойду, тогда и поговорим.
– Не нужно у меня, Леша, – быстро сказала Таня. – Где-нибудь в другом месте, пожалуйста.
– Почему?
– Ну... ты же сам только что сказал, что лучше тебе поменьше там показываться! Я говорю просто из соображений осторожности.
– Как хочешь, – сказал Кривошеин, – можно и в другом месте. Можно у него. Скажи ему тогда, что я сам зайду, пусть только скажет, когда удобнее. Ну хотя бы в это воскресенье.
– Хорошо. Что у тебя нового, Леша?
– Новости наши ты сама знаешь. Я по этому поводу и хотел с тобой поговорить.
– Я слушаю.
– Вот что, Николаева, – решительно сказал Кривошеин. – Обстановка получается такая, что тебе нужно уехать.
– Нет, Леша.
– То есть как это «нет»?
– Я никуда отсюда не уеду, – спокойно сказала Таня. Она сказала это таким тоном, что Кривошеин растерялся и понял, что уговаривать ее совершенно бесполезно.
– Ты давай не финти, – сказал он угрожающе, стараясь разозлиться. – Я тебе в порядке комсомольской дисциплины говорю, ясно?
– Оставь, Леша, сейчас не до формальностей. И потом комсомолку нельзя заставить быть дезертиром даже в дисциплинарном порядке.
– Вот дуреха, – сказал Кривошеин. – Кто тебя заставляет дезертировать?
– По-моему, ты. Или я ошиблась? Может быть, ты имел в виду дать мне новое задание? Где-нибудь в Берлине? Или по меньшей мере в Ровно?
– Не валяй дурака. Задание тебе было дано, считай, что ты его выполнила, и больше тебе здесь делать нечего.
– А другим?
– Что – другим?
– Организация распускается?
– Нет, не распускается. Но это не твое дело, ясно? Для тебя она больше не существует. Всё! Даю тебе неделю сроку. У меня есть для тебя совершенно железный маршбефель[34] на инспекционную поездку в качестве уполномоченной отдела пропаганды по проверке культурной работы среди населения. Это как раз та должность, в которой ты никого не удивишь – всякий решит, что ты любовница какого-нибудь важного лица. Кстати, и придираться будут меньше. Ты чего ревешь?
– От счастья, – сказала она сдавленным голосом, глядя мимо него огромными глазами, в которых дрожали слезы. – От благодарности. Как ты хорошо все продумал. Самое простое... правда? Если меня... схватят где-нибудь в Кременчуге... или в Черкассах, или в Полтаве – тебе все равно. Правда? Лишь бы не здесь, не на глазах у тебя. Чтобы не было потом угрызений совести. Там, мол, она сама виновата... а я здесь сделал все, что мог; даже маршбефель... достал...
Кривошеин отвернулся и долго смотрел на ободранную раковину оркестра, разрисованную изнутри какой-то немецкой похабщиной, на одичавшие кусты сирени, на вершины старых пирамидальных тополей, безмятежно и равнодушно вознесенные в безоблачное синее небо.
– Ладно, – сказал он наконец усталым голосом. – Хочешь разыгрывать героиню – оставайся.
А дело было вовсе не в этом. Ей совсем не хотелось разыгрывать никаких героинь. Меньше всего думала она о том, как выглядит ее отказ уехать; она просто не могла этого сделать, не могла по многим причинам.
Прежде всего, ей было страшно уехать от друзей и остаться совсем одной. Пробираться куда-то с фальшивыми документами, постоянно быть начеку, следить за каждым своим словом, каждым шагом, – она чувствовала, что не сумеет с этим справиться. Именно о такой жизни она мечтала когда-то в детстве («Попасть бы куда-нибудь к фашистам, стать неуловимой разведчицей или диверсанткой – всюду ездишь, гестапо за тобой охотится, как интересно...»), но сейчас детства больше не было. Временами ей казалось, что и юность ее успела незаметно как-то кончиться за эти годы войны и оккупации.