Он лежал в натопленной темной избе, готовясь заснуть, и в последние перед сном минуты старался представить распятого Христа. Он представлял его так, как Он был изображен на иконе, на смуглом распятии, изгибаясь, словно золотистый, покачнувшийся от ветра язык пламени. У распятия на холме стояли Жены Мироносицы, Апостолы и Ангелы, тесной толпой, окружая крест, на коричневой земле, поросшей колючками. Белосельцев старался воочию представить тот воздух и свет, почву и древесину распятия, живое, страдающее тело Спасителя. Это удалось ему на мгновение. Видение иконы исчезло, и там, где было распятие, образовалась крестообразная прорезь, какая бывает во льду реки во время водосвятия, и из этой прорези ему в сердце повеяло живое тепло. С этим чувством он и заснул, радуясь своему одиночеству и полному отсутствию звуков, среди деревянных венцов, отделявших его от снежной пустыни.
Он проснулся ночью от страшной разрушительной боли, словно в желудок вонзился отточенный кол. Продвигался, медленно вращаясь, разрывая пищевод, аорты, лопающиеся легкие. Удар был внезапен, настиг его во сне, оглушил. От боли было невозможно дышать. Выпученные глаза не различали убранство избы, набрякли красными пузырями. Он чувствовал, что это смерть. Ее заточенный, как копье, конец проник в него, а древко, утолщаясь, уходило вовне, погружалось в бездонную бесконечность, превращалось в огромную отшлифованную стальную колонну. Он был насажен на кол, был разорван изнутри, корчился, беспомощно поводя конечностями.
Он чувствовал, что сейчас умрет. Сорванные с места, изодранные органы, колыхались внутри него на хлюпающих пленках, а копье продолжало двигаться, было в горле, стремилось проникнуть в мозг. Ему было страшно, что он один. В этот последний миг жизни рядом с ним не было жены, не было взращенных им детей, не было верного друга. Смерть долго наблюдала за ним, следуя по пятам по военным дорогам, по минным полям, в отравленных сельвах, в кустарниках с притаившимися снайперами, в ядовитых болотах с холерой и гепатитом, в вертолетах, совершающих противоракетный маневр. Теперь застигла его врасплох, одного, в глухой ночи, в зимней пустой избе.
Он был готов сдаться, оглохнуть и ослепнуть от страдания, изойти дурной прорвавшейся горлом кровью. Но мозг, куда еще не вонзился кол, сопротивлялся, кричал, выталкивал из себя заостренное древко, ужасом, хрипом, сотрясением всей оставшейся жизни, бессловесным, Бог весть к кому, зовом о помощи. Боль остановилась. Кол перестал вращаться. То ли мыслью, то ли трепетом страдающих внутренностей, то ли стиснутыми руками, ухватившимися за огромный, уходящий в преисподнюю ствол, на котором вырастала его смерть, он стал медленно освобождаться, соскальзывать с острия. Видел, как смерть отступает. Стальная колонна мягко, словно под воздействием пневматики, уходила назад, во тьму. Ушла, убрала из тела окровавленное, обструганное топором острие. И он лежал с огромной дырой в животе, сквозь которую было видно смыкающееся бездонное пространство, куда его едва не утянула смерть.
Было трудно дышать, было страшно оставаться в избе. Чувствуя жжение, прижимая к животу руки, словно раненый, у которого вываливаются внутренности, Белосельцев сунул ноги в валенки, накинул шубу, нахлобучил шапку, вышел в сени.
В сенях было морозно. Воздух, сладкий и острый, как спирт, был настоян запахами сухого укропа, древесных стружек и ветоши, сквозь которые пробивался сочный чистый дух снегов. Белосельцев дышал, пропуская остужающие, замораживающие струи воздуха в свое израненное нутро.
Чувствовал, как разорванные кромки тканей обмораживаются, теряют чувствительность, их покидает боль. Отомкнул щеколду, вышел на крыльцо.
Снег в саду бледно светился глазированной коростой, сквозь которую тянулись едва различимые голые яблони. Над этими пустыми корявыми деревьями, над тусклыми наледями, над кольями изгороди огромно, великолепно сияли звезды. Сверкающая необъятность небес была противоположностью той слепой безликой бездне, откуда только что прянула на него смерть и куда она отступила. Его израненная, пережившая ужас душа кинулась за спасением в небо, в его разные стороны, где повсюду вспыхивали лучи, мерцала разноцветная роса, сверкали светила. Каждое было окружено легчайшим облачком, крохотными радужными кольцами, словно там была жизнь. Он тянулся к этой космической жизни, хотел поникнуть сквозь ближние завесы звезд к другим, более дальным, а сквозь них к еще более дальним, похожим на молоку, которую разбрызгала по всему небу проскользнувшая серебряная рыбина. Взгляду не удавалось пробиться сквозь этот млечный небесный дым, но душа мчалась дальше, выше, за спирали галактик, за туманы других вселенных, где Кто-то огромный, строгий и ласковый, ждал его к себе.
Ему хотелось вместе с морозным воздухом вобрать в себя блеск звезд, чтобы они исцелили его. Закрыть пробоину, оставленную рогатиной, вырезанным из неба лоскутом.
Колодец чернел в стороне остроконечным навесом. Белосельцев подошел, раскрыл дверцу колодца. Услышал, как слабо вздохнула холодная глубина. Схватился за железную, липкую от мороза рукоять. Стал раскручивать ворот, опуская ведро, слыша скрипы ворота, хруст цепи, далекий гулкий удар ведра о воду. Вытаскивал полно налитое ведерко, отекавшее невидимыми, звенящими в глубине каплями. Подхватил мокрую дужку, вытянул и поставил ведро на колодезную доску.
Звезды разноцветно сверкали. Было трудно дышать, в груди оставалось больное жжение. Эта боль была беззвучным эхом близкой, крикнувшей ему в ухо смерти. Крикнула, нанесла колющий удар и отскочила. Наблюдала за ним откуда-то сбоку, из темных ночных полей. Ждала, упадет ли он или продолжит жить, чтобы снова наскочить и ударить.
Ведро стояло на колодезной доске. В черном овале воды блестели отраженные звезды. Зрелище этих уловленных звезд вдруг восхитило его. Он изобрел новый астрономический прибор из жестяного ведра, деревянного ворота, мокрой цепи и ледяной колодезной воды. В этот простой деревенский телескоп он разглядывал звезды. Они казались приближенными, увеличенными, доступными его губам и дыханию. Он приблизил губы к ведру. Дунул на черный овал воды. Его дыхание зарябило звезды. Они слились в сплошной блеск, словно растворились в воде. Медленно возникали из черной воды, успокаивались, блистали, белые, сверкающие, в жестяном ведре. Он окунул губы в студеную воду и сделал долгий глоток. Ледяная густая вода пролилась в его раненое нутро, а вместе с ней, как тяжелая брошь, упали внутрь звезды. Он чувствовал в себе холодную тяжесть, словно невидимые, реющие в поднебесье силы вместе с водой и звездами пролились в него. Больше не было боли, рана его закрылась, вместо нее оставался горячий живой рубец. Он отошел от колодца, оставив ведро на доске. Подумал, что утром подойдет, посмотрит на сизую корку льда, в которую будут вморожены звезды.
Он вернулся в избу, исцеленный, словно его тронул ладонью незримый небесный целитель, и страшное зоркое чудище, наблюдавшее за ним из ночи, кособочась, неохотно отковыляло в мутные поля. Он был свеж, бодр. Спать не хотелось. Он затопил печь, насовал в нее волокнистые суковатые поленья. Разжег, подсовывая под них хрустящий, брызгающий огнем завиток бересты.
Он уселся напротив печки в маленькое бабушкино креслице. Смотрел, как сквозь щели плавятся, переливаются угли и красный отблеск скользит по смуглым круглым венцам.
Он думал неторопливую печально-возвышенную думу о своей прожитой жизни. Она оказалась длинней жизни страны, за которую он сражался. Он был похож на старого римского патриция, пережившего империю. Теперь на покое, вдалеке от столицы, бесстрастно, в стороне от людей, он вспоминал свои походы, исчезнувших товарищей и врагов, ландшафты, виды городов, лица женщин, которых когда-то любил. В углу, запыленная, стояла деревянная коробка, которую он давно не вскрывал. В ней лежали странные предметы, привезенные им из заморских стран, сувениры военных походов, в которые он отправлялся по заданию своего государства. Там лежала черная ритуальная маска из Мозамбика, подаренная ему командиром бригады, маленьким важным африканцем, вместе с которым охотились за белыми диверсантами в дельте реки Лимпопо. Там лежала груда разноцветных стеклышек из опавшего витража, которые он подобрал в разбитой никарагуанской церквушке, где сандинисты, ожидая атаки, устроили пулеметную точку. Там, в коробке, хранился каменный заостренный палец, отбитый у Будды в кампучийском храме на берегу Меконга, куда привез его разболтанный катер, и охрана волновалась, оглядывала прибрежные заросли. Там же, тяжелым комом узорных цепей, сине-зеленых камней и браслетов, лежали пуштунске украшения, которые он когда-то хотел подарить любимой, но она его разлюбила и вернула подарок.
Он смотрел на коробку, и ему казалось, если ее открыть, то вылетят на свободу духи былых походов. И он вновь зашагает в военной колоне по красной земле Мозамбика. Окунется в липкую горячую сельву Рио-Коко. Вдохнет полной грудью сладкий горный воздух Саланга. Он не трогал коробку, не давал духам прожитой жизни излететь на свободу. В мире, где он пока еще оставался, им уже не было места. Здесь витали иные духи. Все было кончено – оставались воспоминания и думы. Думы о тех, с кем начинал свой афганский поход.