– Ну, почему же. В семнадцать лет? Я Таню воспринимал как совершенно взрослого человека.
– В общем, да, ты прав. Взрослый человек тоже ведь не окаменелость, каждые десять лет оглядываешься на себя самого и думаешь: странно, каким был дураком... У тебя-то самого какие теперь планы?
– Пока никаких, служу вот...
– Семью думаешь выписывать?
– А что, разве есть такая возможность?
– Да, офицерам оккупационных войск можно будет жить с семьями, это уже решено. Надо только будет подумать, где тебе лучше будет – здесь продолжать или, может быть, в Германию лучше перебраться.
– Да мне все равно, – сказал Дежнев. – Хотя, если так подумать, здесь все-таки лучше, наверное... народ другой. Они-то во время войны были вместе, в вермахт не разбирали, кого призывать – немец там или австриец, но сейчас это уже чувствуется... Не упускают случая подчеркнуть, что Австрия, мол, была аннексирована, мы тоже подневольными оказались. А как, интересно, немцы к нам относятся в самой Германии?
– Мне, признаться, редко приходится с ними контактировать. Но когда случается – все происходит весьма корректно, а что там у них на сердце... поди угадай. Тоже, надо полагать, по-разному. Ты прав, здесь психологическая обстановка несколько иная, мне здешние товарищи об этом говорили. В Австрию мы все-таки с несколько иными чувствами входили, чем туда. Там ведь, знаешь, на границе плакаты можно было увидеть: «Вот она, проклятая Германия»...
– Александр Семенович, а правда это, что первые наши части успели там порезвиться? Это ведь не только на плакатах было, каждый солдат, наверное, про себя только и твердил...
– Всякое случалось, – нехотя ответил Николаев. – Но с этим порядок навели сразу, там уже не миндальничали – герой не герой, но если факт установлен, трибунал без разговоров. Жестоко это, может быть, иной всю войну прошел и тут сорвался... но иначе было нельзя, с безобразиями надо кончать сразу. Нам, как ты понимаешь, мало было уничтожить вражеское государство, теперь задача в том, чтобы создать новое, дружественное. Значит, и политика с ними должна быть соответствующая.
– Получится, вы думаете?
– Создать дружественную нам Германию? А почему же нет. Немцы народ послушный, дисциплинированный, да и какой у них выбор? Всю Германию мы союзникам не отдадим, они и так уже две трети оттяпали... практически не воевавши. Так что в нашей зоне придется уж фрицам строить социализм безо всяких там приставок типа «националь». Наш, ленинско-сталинский. Мы им помогаем уже, в Дрезден недавно Микоян приезжал – вместе с Коневым встретился с тамошним обер-бургомистром, обсуждали вопросы восстановления города, завоза продовольствия, так что дело уже идет...
На столике в углу зазвонил телефон, Николаев подошел, снял трубку.
– Не сейчас, нет, – сказал он, послушав. – Минут через двадцать перезвоните, сейчас я занят.
Дежнев, тоже встав из-за стола, украдкой посмотрел на часы.
– Сиди, ничего срочного, – сказал генерал. – Четверть часа у нас еще есть. Так договорились? Присылать к тебе Татьяну?
– Ну... «присылать», может быть, не стоит, но если она сама захочет приехать, я буду рад... повидаться.
– Естественно, сама, под конвоем я ее отправлять не собираюсь. Послушай, Сергей, я вот думаю – ты все-таки выпил, может, отдохнешь здесь у меня? Или дам тебе водителя, назад его попуткой отправишь.
– Нет, спасибо, и отдыхать не буду, и без водителя обойдусь, я и не чувствую уже, что пил. Александр Семенович, а как же все-таки там, в Энске, так все и осталось невыясненным?
– Где? А-а, в Энске! Нет, там выяснилось. Часть гестаповского архива была потом найдена в Ровно, в том числе копия докладной записки того чиновника из Берлина, с которым Татьяна ездила, когда ее арестовали. В записке он подтверждает, что сам отправил в Энск арестованную переводчицу в сопровождении украинского полицейского. Кстати, нашелся и человек, из-за которого провалилась группа Кривошеина. Если помнишь, у Татьяны перед войной были неприятности по комсомольской линии – что-то она там не то своим пионерам говорила...
– Ну-ну, как же!
– Так вот, тот бдительный товарищ, который тогда ее «разоблачал», – он и выдал.
– Шибалин – из горкома? Ах, сволочь, – ошеломленно сказал Дежнев. – Ведь каким идейным прикидывался... Так он что – нарочно остался сотрудничать?
– Я, брат, с подробностями не знаком. Кажется, он в свое время тоже не успел эвакуироваться, скрывался где-то в селе, а летом сорок третьего до него добрались. Ну, остальное можно себе представить...
За рулем майор если не трезвел, то, во всяком случае, умел загнать хмель куда-то внутрь, подавить его усилием воли. Так было и на этот раз. Выбравшись из Вены и благополучно миновав контрольно-пропускные пункты, он выжал педаль акселератора до упора и гнал так минут двадцать. Потом поставил машину на обочине, перепрыгнул через кювет и побрел от шоссе. Свежая трава шелестела под сапогами, было жарко, в солнечной дымке высились на юге зубчатые горы, пестрые, словно в ломаных линиях камуфляжной раскраски, – сиреневые, коричнево-зеленые, лиловые. Где-то в небе пел невидимый жаворонок. Немецкая каска, уже тронутая ржавчиной, зазвенела и откатилась в сторону – еще месяц назад здесь шли бои.
Дежнев бросился в траву и закрыл глаза, так и не обнаружив продолжающего заливаться жаворонка. С ним творилось что-то странное – было ощущение, что именно сегодня он окончательно потерял Таню. Оттого, что она нашлась? Бред какой-то, и тем не менее, это так. Как будто, не найдись она, останься одним лишь бесплотным воспоминанием – она осталась бы с ним навсегда и неотъемлемо, не зависимо ни от каких поворотов его судьбы в этом реальном, ощутимом мире. Нелепо, но тем не менее. Иначе откуда ощущение потери?
Лучше бы не приезжала. Но ведь не может он сказать: не надо, не хочу, боюсь. В атаки не боялся, а тут боишься? Или наоборот, лучше все-таки повидаться, поговорить, может быть, так и надо – чтобы уж до конца, сразу, без остатка. Раз и навсегда.
Но как с ней теперь говорить? Если родной дядька общего языка не нашел, то ему-то и подавно будет трудно.
Наверное, она действительно стала другим человеком. Надо додуматься – сбегу, говорит, к американцам...
Это вообще не укладывалось у него в голове, как можно сказать такую вещь – пусть даже не всерьез (конечно же, не всерьез!), а просто как необдуманную угрозу. К американцам сбегали, такие случаи имели место, но кто сбегал? Подонки, какой-то старшина проворовавшийся, или был случай – здесь, в Вене, – одного морально неустойчивого заманили в свою зону, напоили, повели к бабам. А там и щелкнули исподтишка: в непотребном виде, но в кителе с капитанскими погонами. Это их методы, так и вербуют, сколько раз об этом на политзанятиях предупреждали. Но чтобы – Таня? Немыслимо. Не то страшно, что и в самом деле сбежит (ерунда это, понятно), а что такая мысль могла прийти ей в голову, что она могла произнести такие слова...
Ну что ж, наверное, и впрямь изменилась. Хотя для него все равно останется прежней – даже такая. Побывавшая на Западе, побывавшая в оккупации, многому научившаяся: улыбаться вражеским офицерам, вступать в фиктивные браки с эмигрантами. А, черт, что это я несу, что со мной делается, коньяк, что ли, начинает действовать. Высокооктановый, замедленного действия. Нет, «сразу и без остатка» все равно не получится, не выйдет. Воспоминания все равно останутся. Уж этого-то у него отнять не смогли и никогда не смогут, это будет всегда. С ним, здесь.
Он сцепил зубы, крепко зажмурился, но слезы все равно просачивались из-под век, обжигающе стекали куда-то к вискам. Всегда это будет с ним, до конца, – осень тридцать девятого года, и сентябрь сорокового, и весна сорок первого. Та ночь в парке, и голубой рассвет на проспекте Урицкого, и долгие зимние вечера в библиотеке, и та проклятая во веки веков ночь – самая короткая в году, – когда серые граненые танки уже выходили на исходные рубежи, и пылили к границе машины с мотопехотой, и «юнкерсы» заправлялись на полевых аэродромах, – а они, ни о чем не догадываясь, бежали взявшись за руки по безлюдному предрассветному бульвару, и целовались, прячась в подворотнях, и с хохотом бежали дальше – все дальше и дальше, прямо в войну, до которой оставались считанные минуты...
Со следователем ему просто не повезло. Болховитинов не был уверен, впрочем, что этот человек действительно следователь, так же как и не имел ясного представления – относительно самого себя – находится ли под следствием или просто проходит какую-то затянувшуюся проверку. Все это было не ясно, но в конечном счете и не существенно, хуже было то, что с человеком, которому эта проверка (или следствие) была поручена, ему оказывалось все труднее найти общий язык. Следователю, наверное, тоже с ним было не просто – Болховитинов это признавал. Начать хотя бы с того, что следователь явно не знал, как к нему обращаться. Из советских книг Болховитинов знал, что там в подобной ситуации принято говорить «гражданин», но ведь он не был для следователя никаким гражданином, а называть подследственного «господином таким-то» ему, надо полагать, мешала гордость представителя народа, избавившегося от всяких господ уже четверть века назад. Поэтому он либо вообще обходился без обращения, либо обращался примерно так: «Ну что, фашистская проститутка, ничего больше не вспомнил?».