Шаря по проходу вагона железной клюкой, продвигался слепой мужчина, ведомый мальчишкой лет десяти. Проходя закутка три, мальчишка останавливался, поворачивал слепого лицом к людям. Слепой сразу обрывал песню, бабье лицо его искажалось, и он приблатненной слезливой фистулой кричал:
— Бр-ратишки, сестр-ренки! Па-паши и мам-маши! Обращается к вам инвал-лид войны! Пом-можем несчастному кто чем может! — И выталкивал вперед мальчишку с сумой. Люди торопливо и щедро подавали. И едой, и деньгами. Слепой благодарил, клал руку мальчишке на плечо, шарился клюкой дальше.
Возле Катиного закутка тоже остановились, и слепой уже начал было выкрикивать свое обращение, как Катя кинулась к нему, стала совать в руки жареную дикую утку, купленную десять минут назад на станции. Хлеб, пучки редиски. Слепой как-то испуганно отпрянул, стал недовольно отмахивать ее руки. К мальчишке. Но Катя с какой-то щенячьей мольбой, молчком, совала и совала все это ему, ему в руки…
— Чего стоишь? Возьми! — коротко цеданул слепой. Мальчишка выхватил утку, сунул в суму. Принимал хлеб, редиску. А слепой уже быстро, тряско ошаривал Катины плечи, грудь и, лихорадясь, бормотал: — Спасибо, спасибо, сестренка! Спасибо, спасибо!..
Катя умоляюще пятилась и так же быстро бегала пальцами по рукам слепого, чтобы остановились они, остановились, наконец, и в то же время втягивала, втягивала их за собой… Вскочил Панкрат Никитич.
— Садись, садись, сынок! Сюды, сюды! Отдохни…
Слепой сел. Но будто все еще трясся за Катей. Стащил рукой по лицу — как наваждение снял. Сказал, наконец:
— Ну, ладно, коль люди хорошие… Поедим да отдохнем маленько. Генка, давай суму!
Утку слепой ел жадно. Но видно было — не от голода, а больше — от привычного чревоугодия. Любил, видать, мужик поесть. Он вгрызался в утку, рвал мясо, толстые щеки его медно лоснились. Иногда зачем-то подолгу держал утку на выползшем из рубахи животе. Точно пальцами прослушивал. Снова накидывался.
— Ты б малому-то… Чего ж один-то… — с ласковой укоризной попенял его Панкрат Никитич.
— Обождет, — коротко бросил слепой, вонзаясь в утку.
Мальчишка сидел напротив него, безучастно осев во взрослую телогрейку с прогоревшим боком. На голове, как горшок, командирская фуражка с надломленным козырьком, с пятном пустым, где звездочка. Отечное, землистое лицо. Под глазами синева.
Из нутряного кармана засаленного пиджака слепой достал светленькую четушку без пробки. Чуть взболтнул и приложился, круто запрокинув, вмяв в толстый затылок стриженую голову. Подавшись вперед и брезгливо сдувая водку с красных губ, осторожно ставил четушку на место, в карман. Снова жевал.
— На, пожри сперва… — протянул растерзанную утку в сторону мальчишки. Тот взял и безучастно, без всякого аппетита стал дергать мясо с костей, вяло пережевывал.
Панкрат Никитич поинтересовался, откуда они родом будут: местные ли с Барабы, или с другой какой «местнести»…
— Это еще зачем тебе?… — замер с четушкой в руке слепой.
— Да просто… Может, земляки? Может…
— Х-хы! Земляк какой нашелся! — вдруг зло и грубо оборвал Панкрата Никитича слепой. Приложился к бутылке.
От неожиданности Панкрат Никитич растерялся. Хотел сказать слепому, что он ведь по-хорошему, без умысла какого спросил, но слепой, кривясь от водки, уже цедил сквозь зубы:
— Знаю, что дальше спросишь, знаю. Так я те сам скажу: с рожденья, с рожденья я слепой! Понял? — И неожиданно засмеялся — тонко, по-бабьи. Словно видел разинувшегося от изумления Панкрата Никитича. И все смеялся, поясняя: — Подают лучше, подают, когда «инвал-лид войны!» Уразумел, старик! Хи-их, хих-хих!
Вдруг разом оборвал смех — и точно красная злоба нахлынула на лицо. Торопливо начал шарить рукой возле себя. По Митькиным коленям, дальше лез, к Кате…
— Где? Где? Где она? Куда делась?..
Митька готов был закричать, натужно отталкивал лапу слепого, не пускал к матери, загораживал. Катя вскочила, схватила Митьку, прижала к себе. Вскрикнула:
— Да что вы делаете-то?!
Панкрат Никитич строго спросил:
— Ты что, мужик, сдурел с водки-то?
Слепой сразу замер. Обмяк.
— Так это я так… ничего… все они стервы — известное дело… так это я… — Вдруг выкинул руку с четушкой вбок: — Держи, Генка!
Мальчишка схватил, с жадностью высосал остатки.
Панкрата Никитича как ударили — откинулся на стенку, рот раскрыл.
— Да что ж ты делаешь-то с малым, мужик?
— А чего? Пускай, — равнодушно сказал слепой. — Не уйдет зато. А если и уйдет — наши поймают, все одно не жить. Он знает… — Слепой отвалился к стенке, любовно огладил живот, шумно выдохнул сытостью и теплой водкой.
А мальчишка… мальчишка словно жизни плеснул в себя — взгляд его вспыхнул, оживился, но когда столкнулся с вылезающими глазами Кати и Митьки, ушел в сторону, с ухмылочкой притушился. Мальчишка сплюнул в проход вагона, грубо дернул слепого:
— Хватит болтать! Вставай! Работать надо!
— Он зна-ает, — подленько смеялся слепой, — не поработаешь — водки не выпьешь, хи-их, хих, хих! Зна-ает. Куда ему без меня? Тут главное — следи, чтоб не напился. Вечером пжалста, я разрешаю… Чего он вытворяет — обхохочешься, хи-хи, хих, хих!
Панкрата Никитича затрясло, тихим, вырывающимся голосом сказал:
— Ну-ка, сволочь, немедленно отсель!.. Слыхал?!
— Но! но! ты! ты! — Слепой подымался, пятился. — Я вот крикну счас по вагону — тебя в клочья разорвут!
Панкрат Никитич вскочил.
— Это мы тебя, паразита, разорвем! — Толкнул слепого в проход вагона: — Вон отсель, мразь, пока башка цела!
Торопливо хватаясь за мальчишку, слепой спотыкался по вагону к тамбуру. Зло выбубнивал: «Погодь, кержацкая рожа! Погодь! Счас, кержак, сча-ас! Погодь…»
Из ближайших закутков выглядывали удивленные люди: а где? че? че тако? что случилось?
Сидящий через проход у окна солидный мужчина средних лет, до конца проследив, пока слепой и мальчишка не скрылись в тамбуре, тут же храбро и деятельно поддержал Панкрата Никитича:
— Вы совершенно правильно поступили, гражданин! Совершенно правильно! Таких нужно сдавать в милицию! Только в милицию!
Его жена, полная испуганная дама, стала горячо объяснять всем, чему вот только что они с мужем были свидетелями. «Ужас! Ужас!» — выкатывала она фарфоровыми глазками.
Подивился на таких помощничков Панкрат Никитич — и на место увалился, растерянно говоря:
— Вот так приветили убогого. А? Вот змей, так змей!… Ах ты боров невыложенный! Да что ж это он с мальчишкой-то сотворил!
— А ты пошто встрянул? — вдруг накинулась на него старуха. — Пошто убогого обидел?
У Панкрата Никитина челюсть отвалилась книзу.
— Убо-огого? — И заорал: — Да ты… ты… ду-ура!!
— Сам дурак! — без задержки стрельнула старуха и снова зло долбила: — Тебе какое дело? какое? Пошто грех на нас навлек?
— Э-э, грех… — И неожиданно тихо, с тоской, Панкрат Никитич сказал: — Он же… он же парнишку сгубил… Неужто не жалко? Чурка ты бесчувственная! — И покачиваясь, как от боли, колени поглаживая, тоскливо смотрел в потолок слезами. Старуха с презрением отвернулась.
Вся горя, Катя напряженно смотрела в окно. Стегаемая молниями, степь неслась под клубящим черным небом. По стеклу, словно слезы степи, разбивались, сдергивались торопливые струйки-дождя. Испуганный, как гвоздок пряменький, Митька удерживал мать за руку.
Он появился внезапно. Как из воздуха. И сел, ногу на ногу кинул, фиксами на все стороны фикстуля.
— Закурить найдется, пап-паша? — Пропитый голос знойный песок. Сахара.
— Не курю, сынок, — ответил Панкрат Никитич и с готовностью пояснил: — Пчела не позволяет. Пасечник я.
— Ты смотри — не позволяет! — деланно удивлялся, ваньку валял фиксатый. — А с этим как?.. — Фиксатый щелкнул ногтем себя под горло. Кате с Митькой подмигнул: — Позволяет?
Панкрат Никитич доверчиво рассмеялся.
— С этим мо-ожно. Позволя-яет… — И выстрелил: — Но не любит! И захохотал вместе с фиксатым. А тот аж переломился, задергал на колене тощим, жиганским сапогом.
— Профессор, слыхал? — подмигнул солидному гражданину через проход вагона, дескать, ну дает старик! «Профессор» запер дыхание и, как только фиксатый отвернулся, деликатно слинял с чемоданами и супругой дальше по проходу. У Кати похолодело в груди. Она хотела встать и выйти из закутка. К людям. Позвать кого-нибудь. На помощь призвать. Закричать, если что… Фиксатый, не сводя улыбочки со старика, как бы между делом, остановил ее рукой. «Не спеши, симпатичная, посиди…» Рука была — как из железа.
А Панкрат Никитич, доверчивая душа, ничего не подозревая, чуть погодя уже рассказывал весело под перестук колес: «…лет десять мне было всего, И вот, мил человек, пошли мы как-то с ребятёшками на Колюжно-озеро. На рыбалку. Версты три от села. Больно уж рыбы в этом озере было. Да. Как вышли за село, один молодец и достаёт горсть махры из кармана, дескать, налетай, братва, закуривай, я не жадный! Ну, все, понятно, цигарки начали крутить. И газетка нашлась. А я-то курить не умею, не обучен еще. Как быть? Да только разве молодцы оставят Панкратку в беде? Да ни в жизнь! Свернули вот такую козью ногу, что трубу паровозную, запалили и в рот Панкратке сунули. Да. И учат, значит, как курить-то надо. Ты, говорят, Панкратка, вдыхани в себя поглыбже — поглыбже, не бойся — и неторопливо так, понемножку и выпущай дым-то, а в это время и говори… мда… «так, мол, твою так, да так, мол, твою эдак!» По-матерному, значит, пущай. Втянул в себя храбро… ну, глаза-то и выпучил, ровно ерш на крючке! Воздуху нету, посинел весь (какой тут по-матерному пущать). Молодцы, как положено, по горбу постучали. Прокашлялся. Слезы ручьем. Но — живой. Да. Не горюй, говорят, Панкратка, — за первым разом завсегда так. Второй раз легче пойдет. Ладно, утешили. Второй раз заглотил. И впрямь полегче (по-матерному даже успел чуть пустить). Да. И так, помаленьку да полегоньку и наладилось курево-то. Идем дальше, заглатываем и по-матерному выпущаем. Да. Тут, глядь, бричка из-за поворота вылетает. Мать честная! Папаня в бричке родной мой, вожжи натягивает! Молодцы по кустам рассыпались, а я стою как пень при дороге — и труба моя паровозная во рту книзу сверзилась, и дымит вовсю. Выплюнуть даже не догадался. Ну, папаня и приглашают меня, значит, в бричку. Садитесь, мол, разлюбезный сыночек, домой поедем. Сажусь, едем. Ну как, разлюбезный сыночек, спрашивает, накурился аль нет? Ну, я: да, папаня, да боле никогда, да ни в жизнь! Ладно, говорит, дома порешим, как быть. Едем дальше, молчим. А отец-то мой не курил, да и братья старшие. Староверы, у них с этим строго. Ни-ни! Да. Приезжаем в село, к дому, во двор. Тут папаня и говорит, вот что, Панкратушка, я порешил: спытанье тебе исделать. Я сейчас лупить тебя буду, Панкратушка, как Сидорову козу, но ежли не пикнешь, вынесешь — кури в свое удовольствие, слова не скажу. Ну а ежли заорешь, то уж не обессудь — лупцевать буду кажен день. Для кредиту. Снял вожжи, разложил меня на бричке — и поехал… Как тут не орать? Орал так, что полсела сбежалось. Да… в кровь избил меня папаня-то… Вот так, мил человек, с тех пор и бросил. И не тянет!» — смеясь, закончил Панкрат Никитич.