– Что? – спросил Маникс.
И опять казалось, что он ничего не понял; как будто и этот ответ, и скорбное шествие солдат к грузовику не сразу отпечатались в его мозгу, а медленно просачивались сквозь толстый слой войлока.
Еще человек десять поднялись и захромали к машине. Маникс смотрел на них моргая.
– Что? – повторил он.
– Проверить колонну, сэр, – повторил О'Лири. – Он так сказал.
– Сказал? – Маникс сердито повернулся к сержанту: – Кто же ведет колонну?
– Майор Лоуренс.
– Майор? – Маникс тяжело, неуклюже поднялся на ноги, боясь наступить на больную пятку – он стоял на пальцах и с трудом удерживал равновесие. Он моргая вглядывался в смутные очертания грузовика, возле которого копошились солдаты и медленно карабкались в кузов.
Калвер смотрел на него снизу и думал что он похож на большого загнанного медведя, разъяренного, окровавленного, побежденного не силой, а хитростью. Он кусал губы – может быть, от боли, но скорее от бессильной ярости, и, когда он заговорил, в голосе его слышалась скорбь; казалось, он вот-вот заплачет.
– Он смылся! Смылся!
Внезапно, как разбуженный лунатик, Маникс вернулся к жизни. Он ринулся вперед с диким ревом:
– Эй вы, слезайте к черту с машины!
Одним махом он выскочил на дорогу и уродливо запрыгал в пыли, вихляясь, волоча больную ногу, неистово размахивая руками. Казалось, он беспомощен, как инвалид, прикованный к коляске, его нелепые скачки выглядели бы смешно, не будь в них такой угрозы и страдания.
– Вон из машины, будьте вы прокляты. Вон из машины! Строиться! Строиться, говорю! – орал он. – Слезайте, живо! Слезайте к черту с машины, пока я не дал вам коленкой под…
Его крик вселил в них ужас: долгий испуганный стон повис в воздухе, как будто порожденный самим рассветом. В кузове началась суета, солдаты посыпались вниз, покидая грузовик, как крысы – тонущую баржу.
– Вали отсюда! – заорал он, выпучив глаза, тощему капралу-шоферу, и тот испуганно нырнул в кабину. – Убери свою колымагу!
Грузовик взревел, прыгнул, исчез в смерче пыли и синего дыма. Капитан, скособочась, стоял посреди дороги и махал руками, как ветряная мельница.
– А ну, строиться! Другие пусть смываются, но не вы – слышите? Вы слышите? Понятно или нет, черт возьми? Ши, гони людей на дорогу! Вам осталось пройти еще Двадцать девять километров, и зарубите это себе на носу…
Калвер попробовал остановить его, но солдаты уже бежали.
Они были в отчаянии, на грани бунта, но страх перед Маниксом гнал их, и они бежали на запад, бежали панически, забыв о стертых до крови ногах и усталости. Вдогонку им лился свет нового душного дня Шел и Калвер; рядом с ним сосредоточенно пыхтел О'Лири, сзади мерно топали остатки батальона. Пыль взвивалась впереди столпом облачным, как в пустыне Египетской, тяжко сушила воздух. Она садилась на губы и потные лбы, покрывая их белой коркой, затвердевала, как гипс, и, словно изморозь среди летнего зноя, обволакивала губительной бледностью пустые поля, деревья кустарник Солнце поднималось все выше, палило спины, и людям казалось, что за плечами у них не мешки, а печи, которые раскаляются все больше и больше по мере того, как солнце выползает из-за спасительной стены деревьев. Они уже не старались ступать полегче, не берегли разбитых ног, а топали по земле с тяжелым упорством потерявших управление роботов. У них, должно быть, как и у Калвера, давно пропало ощущение ходьбы – осталась лишь пульсирующая боль в ногах, боль от ссадин и волдырей, бунт измочаленных, досуха выжатых мускулов.
Однажды Калвера обогнал полковник на джипе. В клубах пыли мелькнуло его лицо – потное и усталое, вовсе не отдохнувшее, и Калвер подумал, что Маникс, может быть, напрасно ярился и обвинял его в дезертирстве. Пусть полковник и не вел колонну, кто его знает, он мог идти где-нибудь сзади, – и словно в ответ на эти мысли Калвер услышал измученный голос О'Лири:
– Очень уж взъелся на полковника наш капитан Маникс. – Голос умолк, слышалось только свистящее дыхание. – Не знаю, может, зря он… Старый полковник просто так не сел бы в машину. Он хоть и строг порой, но солдат своих не бросит.
Калвер не ответил. В душе он проклинал сержанта. Как можно быть таким болваном? Как можно, погибая в муках, найти лишь слова покорности и почтения, чуть ли не восторга перед изобретателем этой дикой казни? Только человек, намертво приросший к военной машине, мог не усомниться сейчас и сказать то, что сказал О'Лири, – и все же… И все же, Бог его знает, устало подумал Калвер, вдруг он прав, а капитан, и сам я, и все остальные ничего не понимаем? Мысли его мешались. Поднятая джипом пыль подплыла и забилась в легкие. Зачем же Маникс закручивает гайки? Калверу захотелось подбежать к нему – каких бы усилий это ни стоило, – отвести его в сторону и сказать: Кончай, кончай, Эл, ты все равно проиграл. Ни буйство, ни гордость, ни терпение – ничто не поможет. Он лишь калечит себя в этом хлыстовском и бессмысленном бунте: кем бы ни был полковник – трусом и деспотом или твердым честным командиром, все равно он одержал верх, одолел и подмял Маникса. И Маникс сделал худшее, что он мог сделать, усугубив неизбежное (так казалось Калверу) несчастье своим ожесточением. Оставь их хотя бы в покое – им и без того хватает! Но мысли путались. Почки болели так, будто по ним били молотком, и Калвер шел согнувшись, прижав к пояснице ладони – как расхаживает профессор на лекции, спрятав руки под фалдами сюртука.
Сейчас он почувствовал, что стало невыносимо жарко, жара подогревала закипавшую в нем ярость. Ночью холод приносил облегчение, потели они от самой ходьбы, но сейчас утреннее солнце резало его тысячей бритв, и физическая боль переросла в ощущение краха. Калвер вдруг понял, что движет им не его свободная воля, что он как человек не выдержал испытания, не смог сказать «к черту», не вышел из колонны; У него не хватило мужества отречься от гордости и терпения, сбросить свой крест и тем объявить о своем презрении к маршу, к полковнику, ко всей проклятой морской пехоте. Нет, он не настолько был человеком, и еще меньше – свободным человеком; он был всего-навсего морским пехотинцем, как Маникс и многие другие, – все они были морскими пехотинцами, всю свою жизнь, и навсегда останутся ими, и от отчаяния при этой мысли Калвер чуть не заплакал. И Маникс? Он содрогнулся. Да, в глубине души Маникс тоже был солдатом – настолько, что в любой миг мог превратиться в маньяка. Порча пошла с ног, на строевой, много лет назад, но она ползла все выше и незаметно добралась до мозга. Калвер всхлипывал от возмущения и обиды за себя. Солнце хлестало его по спине. Сознание его гасло в лихорадочном сумраке, ловя мелькающие, слепленные кое-как ребусы внешнего мира: голос Маникса далеко впереди, теперь хриплый и прерывающийся; долгие мгновения тишины, стоянки, безветрие над полями и, наконец, канава на привале, в которой он валялся и бредил ярмарочным шатром, где продавали лед из бочек – колотый, битый лед, пиленный кубиками и пластинами, лед всех форм и размеров. Его разбудил все тот же страшный крик «Стройся, стройся!» И он снова шел. Солнце поднималось выше и выше. О'Лири упал со стоном и исчез позади. Проехали два грузовика, в которых лежали тела в зеленом, оцепенелые, как трупы. Фляга оторвалась от пояса – неизвестно, где и когда, – но Калвер с удивлением чувствовал, что больше не потеет и не хочет пить. Это опасно, вспомнил он из какой-то лекции, но в ту минуту молодой солдат, которого рвало у обочины, был для него гораздо важнее и интереснее. Он остановился, чтобы помочь, но передумал, пошел дальше – сквозь странный рой бледных, крохотных бабочек, похожих на обесцвеченные лепестки, медленно кружившиеся над пыльной дорогой. Потом радист Хоббс проехал на джипе с длинной антенной; он смеялся, дразнил солдат песней «Штаны на мне тлеют» и весело махал им толстой рукой. Над распаренным лесом взвилась алая танагра, кругами взлетела ввысь, спустилась и села на дальнем лугу; на какой-то страшный миг Калверу померещилось, что там рядком лежат восемь искромсанных трупов и по траве течет кровь. Но видение исчезло. Конечно, это было вчера, сообразил он. Вчера ли? Тогда он начал вспоминать имя Хоббса, вспоминал несколько минут, но не вспомнил; посмотрел на часы и, обнаружив без всякой радости и удивления, что скоро девять, стал методически заводить их; потом он поднял глаза и увидел на обочине огромную фигуру Маникса.
– Вставай, – говорил Маникс. Голос у него был сорван, из горла выходил только скрип, шепот. – Поднимай задницу. Вставай, говорю.
Калвер остановился. В траве лежал солдат – толстый, обросший трехдневной щетиной. На его разутой, задранной кверху ноге вздувался волдырь, большой и мертвенно серый, как поганка; солдат бережно снял с него лоскут кожи, под которым открылось огромное пятно нежного, девственно розового мяса. Голос у солдата был деревенский, терпеливый: