У входной лестницы сидит Дуся, грызет семечки, автомат на могучих коленях.
В огромной заброшенной пустоши поют сверчки, и под легким сквозняком дрожит вырванный из крыши железный лист. А за стенами пакгауза, в котором притаились партизаны, идет своя, тревожная жизнь прифронтовой станции. Кричит маневровый паровозик, сигналят водители машин, кое-где копошатся солдаты, под командой разгружая из вагона что-то тяжелое, а на западе стеной стоит полыхающее зарево и слышны мощные вздохи кипящего в огне фронта.
Чьи-то шаги приближаются к пакгаузу. Дуся сжала автомат, сгибаясь всем корпусом, всматривалась в темноту.
— Тома? — тихо спросила она.
— Я, я… — Запыхавшийся румын поднимался по ветхой лестнице.
Общими усилиями довольно точно разобрались в том, что увидел Тома за несколько часов разведки. А увидел он многое… На станции стояли эшелоны с пушками, снарядами, солдатами. Здесь, оказывается, новый основной пункт разгрузки всего того, что прибывало для немецких войск, воюющих под Севастополем, — ближе к фронту поезда не шли. Конечно, полно зенитных установок, но не так много, да и стоят пушки на видном месте.
Молодой радист данные отстучал прямо в штаб ВВС Северо-Кавказского фронта.
Партизаны ждали решающей минуты. Дуся подошла к Ивану, вложила застывшие от напряжения пальцы в широкую ладонь товарища и застыла.
Тома съежился, потом ревниво сказал:
— Мои руки кипяток, Дуся.
— Иди к нам, слышишь? — позвала Дуся, притянула к себе маленького румына.
— …Самолеты в пути, через десять минут будут над нами, — доложил радист.
— Разойдись, быть подальше друг от друга! — приказал Иван Иванович.
С востока нарастал неумолимый гул. Рев моторов полностью заполнил безбрежную темноту.
От горячих взрывов пакгауз задвигался и осел.
— Иван! Я боюсь! — крикнула Дуся, бросившись к нему.
— Дура! — Иван выругался и прижал к себе храбрую партизанку, впервые испытывающую бомбежку.
На крышу с грохотом что-то падало, дрожали железные листы.
В нескольких метрах от здания вспыхнул огонь, стало видно как днем.
Горел эшелон со снарядами, угол пакгауза отвалился.
Самолеты улетели, но рвались снаряды, и все били и били зенитки — с перепугу, наверное.
В дыму, под все еще рвущиеся снаряды, дождались рассвета. В четыре часа утра связались с пунктом наведения штаба ВВС; оттуда потребовали точного доклада о результате бомбоудара.
Все хорошо стало видно — дым рассеялся. Горел какой-то склад, станция казалась полностью вымершей. Водокачка свалена набок, на путях каменные глыбы, груды горелых вагонов. Поперек линий лежит паровозик, загораживая выезд на Симферополь.
Истошно воя сиренами, к разбитой станции подскочили санитарные машины, по всему — румынские. Поглядывая на небо, санитары извлекали из вагонов раненых.
По щербатым, с вывернутыми камнями платформам в паническом ужасе шныряли железнодорожники.
Волна за волной шли к станции грузовики. На развороченной, пропахшей дымом и гарью земле появились немецкие и румынские саперы. Под крик офицеров начались срочные восстановительные работы. До вечера расшвыряли с путей разбитые вагоны. Прошел первый маневровый паровоз.
Фронт приказал оставаться на месте, ждать следующего вечера.
Тома стряхнул с себя пыль, причепурился, простился с товарищами и ушел на разведку.
Целый день стучали кирки, шипели сварочные аппараты. Откуда-то привезли огромный подъемный кран и подняли лежащий поперек рельсов паровозик.
Иван Иванович сплюнул:
— Гады, моторные, вишь как скоро все налаживают!
— Умеют, — добавила Дуся.
— Мы им еще покажем.
Долго тянулся день, что-то подзадержался Тома Апостол. Дуся нервничала.
— Пойду поищу, — сказала Дуся.
Иван задержал ее руку:
— Может, сам придет.
— Иван, ты же понимаешь — не боюсь, это же не под бомбежкой, тут я в собственной карете, не впервые. Надо все вызнать. Там, — кивнула на радиста, — ждут.
— Иди, Дуся.
И она ушла. Проходило время, Иван беспокойно вслушивался в каждый шорох. Потом, уже после войны, клял себя на чем свет стоит: «Эх, напрасно я ее отпустил: чувствовал же — быть беде».
Потемнело, раздались — наконец-то! — шаги.
— Дуся? — Иван бросился к лестнице.
— Тома пришел.
— Что? Где так долго был, черт тебя взял! А Дусю, Дусю видел?
— Ой, Ивани… Зачем пускал, ай-ай… Сольдат один, сольдат два, много…
Тома был задержан патрулем. Его привели в комендатуру, начали допрашивать: кто да откуда, почему от роты отбился? Врал напропалую, рассказал пару анекдотов. Заставили работать, накормили, а потом приказали скорее убираться к своим.
Тома доложил, где что разрушено ночным налетом, что успели уже восстановить немецкие саперы. Многое успели, гады.
Новая радиограмма пошла на Большую землю. Фронт приказал к двадцати трем часам оставить крышу и следовать в отряд.
А Дуси нет и нет. Молча сидел Иван Иванович.
— Пора, — торопил радист. Он сделал свое дело и теперь не чаял минуты покинуть этот опасный уголок. Его трясло от страха, он еще настойчивее Ивану Ивановичу: — Наши вдребезги разбомбят, от пакгауза и мокрого места не останется. Почему сидишь как пень? Всех погубить хочешь…
— Да заткнись ты! — крикнул Иван Иванович.
Тома потянул его за руку.
— Надо марш, марш… Македонский ждет.
— Эх, Дуся, Дуся…
В два часа тридцать минут снова бомбили станцию.
…Прошли многие годы. Вот что узнали о Дусиной судьбе.
Она спустилась с крыши, выбрав удачный момент, вышла на платформу — в легкой кофточке и в синей юбке, туфли на низких каблуках. Миновав разрушенную станцию, осторожно оглядываясь, зашагала к мастерским.
— Хальт! — крикнули сбоку.
Дуся рванулась в сторону.
— Хальт!
Засвистели пули…
Дуся, раненная в ногу, побежала поперек пути… Еще очередь, еще одна пуля прожгла плечо. Дуся бежала, нырнула в высокий подсолнечник, истекая кровью, ползла… Ползла до самой ночи, а потом уткнулась лицом в землю… Очнулась под звездным небом, приподняла голову и, повернув лицо в сторону Севастополя, во весь голос крикнула:
— Товарищи!
Она стонала.
— Кто это? — раздался недалеко женский испуганный голос.
Дуся повернулась на него. Потом, упираясь локтями в землю, подтянув ноги к животу, стала подниматься… Вот она на ногах, рванула на себе кофту и сделала шаг вперед…
— Товарищ, вы ранены… — бросилась к ней женщина.
Дуся еще раз шагнула и упала замертво.
Четвертого июля 1942 года на Крымском полуострове наступила тишина… Необычная, странная.
Привыкнув за двести пятьдесят дней к непрерывному боевому гулу на западе, мы напрягали слух, надеясь, что тишина эта — только миг, но… нет… Она больше не нарушалась. Иногда только раздавались автоматно-пулеметные очереди и так же внезапно затихали.
Сводку Информбюро о бессмертно-героической обороне Севастополя и результатах ее мы выслушали в тяжелом молчании, некоторые сдержанно плакали. Горько было на душе.
Мелкими группами прорывались к нам через вражеские заслоны моряки — уцелевшие защитники города.
Ночью у костра мы перезнакомились с ними. Кто-то из них тихо запел:
Раскинулось Черное море,
Лишь волны бушуют вдали,
Огромно народное горе, —
Враги в Севастополь вошли…
Тишина, тишина. Тревожными взглядами смотрим на маленький радиоприемник, который приносил свежие обнадеживающие слова. А теперь? Немецкие танки катятся к Ростову.
Мое усталое сердце не выдержало. Главный врач крымского леса — Полина Васильевна Михайленко — чуть ли не силой заставила сдать отряды под командование Георгия Северского и уложила меня в санитарную землянку очень близкого мне Бахчисарайского отряда.
Македонский ко мне внимателен, тактичен… Конечно, Михаил Андреевич тяжело переживает падение Севастополя. Увидел я его как-то одиноко сидящим на сваленном бревне и во все глаза глядящим на запад, где почти девять месяцев не стихал бой, он как бы вещал нам: «Севастополь жив!» А теперь лишь кричат одни кукушки, годы кому-то насчитывая. И столько в глазах его было ожидания, что казалось, вот-вот снова заговорит фронт, Михаил Андреевич крикнет на весь лес: «Жив родной город, бьется!..»
Тихо в крымских лесах, тихо в крымских селах. И в поверженном Севастополе— тишина. Лишь догорает то, что не догорело в дни штурма.
По разведданным и сами фашисты оглушены этой тишиной, как рыба подводным взрывом. Они рвались в Севастополь и под его стенами положили трехсоттысячную отборную армию фон Манштейна. Бывают пирровы победы — пострашнее иного поражения.