Возвращались мы с полигона не тем путем, что пришли, а другим, прямым, через небольшую деревню. Когда мы подходили к ней, Брандт приказал подтянуться и петь. Никто не отозвался. «Хотите осрамиться перед русскими свиньями и остаться без ужина?» – поинтересовался он. Ответом вновь было молчание. Брандт покачал головой, и я понял – медлить нельзя. Затянул первое, что пришло в голову, в надежде, что уж это известно каждому.
Мой грош и мой червонец,
Со мной вы были оба, но
Тот грош ушел на воду,
Червонец на вино, вино.
Я не ошибся. С третьей строчки за мной подхватили почти все, кроме разве что Петера и пары других новичков. На «Хайди-хайду-хайда» не молчал никто, даже Петер. Топот двух сотен каблуков по убитой годами и десятилетиями сельской улице звучал лучшим аккомпанементом старинному гимну студенческого жизнелюбия, даром что студентов, кроме меня и Дидье, тут не было. Не знаю, смотрели ли на нас местные жители, но ежели смотрели, то в их глазах мы должны были выглядеть разудалыми солдатами, совсем не такими, как десятью минутами прежде. А ведь наверняка смотрели. Чего стоил один запевала.
Трактирщики и девки
Мне прочили беду.
Одни – как к ним приду я,
Другие – как уйду.
Догадывались они, о чем мы поем, или нет? Вряд ли. Вряд ли им вообще было дело до наших песен. Хотя кто знает? Кого-то вполне могло заинтересовать, о чем это горланят проклятые оккупанты и чему они так радуются, дружно выкрикивая «Хайди-хайду-хайда». Не своим ли победам над их страной и ее жестокими бездушными вождями? Не своему ли пребыванию в этом пустынном краю, в этой безбрежной степи? Степи, по которой столетиями проносились орды скифов, готов, сарматов. Степи, видевшей гуннов, булгар и монголов. Степи, где едва не погибло бесчисленное воинство Дария Ахеменида и где спустя тысячу лет прошли в поисках новой родины «наши предки готы». А потом, тесня татар и турок, скакали свирепые казаки, маршировали полки сурового Миниха, любвеобильного Потемкина и кровожадного Суворова. Маршировали и тоже пели что-то свое, совсем не похожее на то, что теперь распевали мы. Но может быть, столь же веселое.
В какой же день чудесный
Меня Бог сотворил!
Парнишка я прелестный,
Ах, если бы не пил, не пил!
Вот так мы и заработали себе ужин. Брандт даже отметил, что благодаря Курту Цольнеру. Впору было надуться от гордости. Кстати, ужин был неплох. Обед, вероятно, тоже.
После отбоя новобранцы моментально забылись тяжелым сном, а мы с Дидье и двумя другими бывшими отпускниками вышли покурить на воздух. Точнее, курили все остальные, а я только присутствовал, поскольку до сих пор не поддался этой вредной привычке. Брандт появился неожиданно, вынырнув из темноты.
– Не спится? Неужто не хватило?
Мы пожали плечами, чтобы не провоцировать его на ужесточение завтрашней программы. Но он был настроен благодушно и даже угостил курящих сигаретами. На долю мне досталась похвала, вторая за день. «Становишься фаворитом», – съязвил потом Дидье.
– Долго нас тут продержат? – спросил я Брандта.
– Черт его знает, всё зависит от обстановки на фронте. Сосунков бы следовало помучить еще месяца два, но это вряд ли. Раньше ведь как было – полгода в армии резерва, не меньше, сами помните. А теперь гонят свежее мясо чуть ли не сразу на фронт.
Мне показалось, что он вздохнул.
– Большие потери, ничего не поделаешь, – заметил Дидье.
– А от этого они еще больше. Так-то, бойцы.
Он ушел, и мы вернулись в барак.
* * *
Еще через день нас переодели в рабочие штаны и куртки из зеленого хлопка – чтоб не портить понапрасну суконный мундир и меньше страдать от жары. Брандт велел нацепить на них все наши регалии – «чтоб видно было, кто не сосунок», – и постарался уходить нас так, что после отбоя больше никто не курил. Откуда он только брал силы? Носился с нами как лось, разве что без выкладки, орал без перерыва, что-то объяснял, отчитывался перед Бандтке, снова носился, ползал по траве, швырял гранаты. Делал свое дело, бывшее своим далеко не для всех. Похоже, он был не таким уж плохим человеком. Во всяком случае, не занимался столь любимой младшими командирами ерундой, как выбрасывание в окно не вполне идеально заправленных коек, не орал по десять минут из-за неотчищенного пятнышка на одежде, не водил пальцем по подбородкам, чтобы проверить тщательность бритья. «Этому надо было дома учиться, а я учу войне», – сказал он как-то мне и Дидье. А что гонял до потери сознания, так тем, кто там уже побывал, оно лишним не казалось, на то он и учебный лагерь. «Учебный лагерь штурмовых групп, – уточнил однажды Брандт и добавил: – Готовьтесь к самому худшему».
Его пунктиком была чистота оружия. Мне и Дидье дважды перепадало от него за микроскопические остатки смазки, которые Брандт, посредством надетой на металлический прут белой тряпочки, обнаруживал в отдаленных глубинах наших винтовок. Что говорить о новобранцах? К орудиям смерти Брандт испытывал нежность, свойственную многим кадровым военным. Безразлично, к немецким, союзным или трофейным. Для нас это было благом. Он так любил поговорить о достоинствах и недостатках различных видов оружия, что мы элементарно могли отдохнуть. Особое внимание, разумеется, он уделял не очень знакомым новичкам русским системам.
– Эта винтовка калибра семь шестьдесят два миллиметра, – радостно выкрикивал он, – ровесница нашей, даже чуть старше. Вещь надежная, в случае чего можно использовать, хотя никакими преимуществами по сравнению с нашими не обладает, к тому же у нее совсем другой предохранитель, обратите внимание и поупражняйтесь.
И новобранцы по очереди тянули непривычные и неподатливые предохранители русских винтовок, стараясь продлить это развлечение как можно дольше – чтобы не носиться как угорелым по жаре, – а потом разбирали и собирали затворы.
– А вот это самозарядная винтовка «СВТ-40», – Брандт любил загадочные аббревиатуры, что также свойственно всем кадровым военным, да и не только им. – Любимый русский калибр – семь шестьдесят два. Слово «самозарядная» звучит соблазнительно, но русские ее не любят, несмотря на нехлопотное перезаряжание. Для них она больно капризна. Боится сырости, холода, песка, неделикатного обращения и вообще всего, что бывает на войне. Особенно, если солдат ленив и не приучен ухаживать за личным оружием. Мы попрактикуемся и с ней. Мало ли что может случиться, а в Крыму этого добра навалом.
И мы радостно практиковались с ненадежной, по мнению русских, автоматикой, радуясь, в частности, ее ненадежности, потому что будь она надежной, то при скорострельности сорок прицельных выстрелов в минуту нам пришлось бы совсем погано. А так, объяснил нам Брандт, русские и сами нередко бросают их, меняя на простую и безотказную старую модель.
– А вот это во всех отношениях ценная вещь! – восклицал Брандт в другой раз, потрясая дубинкой с деревянным прикладом, с упрятанным в дырчатый кожух стволом и с круглым диском посередине. – Называется «ППШ-41». У русских их не так уж много – и это хорошо. Пистолет-пулемет, семьдесят два патрона. Калибр, разумеется, семь шестьдесят два. Выглядит не так красиво, как наш «МП-40», но в деле гораздо лучше. Достоинства – хорошая дальнобойность, неплохая прицельность, надежность. Недостаток – слишком высокая скорострельность.
И, направив русский автомат, точнее пистолет-пулемет, на мишень, он информировал:
– Эта штука разряжается в пять секунд. Считайте до пяти! И – раз…
Я знал, как разряжается эта штука. Когда прошлой осенью живот и грудь Рольфа Крюгера в одно мгновенье превратились в кровавое месиво, тому было безразлично, недостатком или достоинством является ее скорострельность. Но она стала несомненным достоинством для его выживших товарищей – когда у увлеченного стрельбою русского внезапно закончился диск, мы подбежали и закидали его гранатами. Он лежал в изорванной осколками зеленой рубахе, глупо таращил глаза в осеннее блёклое небо, и мне вдруг подумалось, что, если меня убьют, я буду выглядеть не менее глупо.
Еще Брандт рассказывал о русских пистолетах – мало ли что попадется под руку, – пулеметах, противотанковых ружьях. Но главным оставалось другое – беготня по степи, ползание под пулями, преодоление проволочных заграждений и условных минных полей. В конце недели при метании гранат в соседнем взводе случилась первая потеря – был тяжело ранен зазевавшийся новобранец, сначала не сумевший швырнуть смертельную игрушку достаточно далеко, а потом не успевший залечь. Хорошо, что больше никто не пострадал, такое ведь тоже случалось. А на следующий день впал в прострацию Петер, всё время находившийся рядом со мной и Дидье. («Никак не отлипнет», – возмущался Хайнц.) Похоже, он был смертельно напуган случившимся накануне и в какой-то момент просто выпал из реальности, встал с полуоткрытым ртом и не мог уже сдвинуться с места. Оказавшийся поблизости командир учебной роты капитан Шёнер был в ярости.: «Вот ведь дерьмо, на первой неделе…» По счастью, это произошло под вечер. Брандт приказал нам с Дидье отвести Петера в барак, где мы не без труда и не без помощи пощечин привели его в чувство.