8
После утомительного, беспокойного дня Люба мечтала сразу лечь спать за ширмою в кабинете мужа, где они оба теперь жили, но ещё за дверью услыхала голос Левитина и секретаря райкома Пегова. Мигающий свет керосиновой лампы освещал постаревшее, озабоченное лицо Владимира Ивановича и худое с тёмными впадинами на щеках, нервное лицо Левитина. Пегов сидел в глубине комнаты в кресле, загораживаясь от света газетным листом — от переутомления у него болели глаза.
— А чаю без меня выпить и не догадались, — сказала Люба огорчённо, подбрасывая дров в печурку и ставя чайник на огонь. — Тоже директор! Никакого гостеприимства!
— Мы тебя ждали, Соловушко, — Владимир Иванович подошёл к ней и с жалостью погладил её по худенькой спине с выпирающими лопатками. — Устала?
— Устала, — призналась Люба и присела у печки, прикрыв глаза. — Начали разбирать на дрова разбомблённый склад. Одну доску трое человек отдирают и отодрать не могут… — Она открыла глаза и быстро, насмешливо улыбнулась: — Лиза Кружкова говорит: «очень крепкие гвозди». А причём тут гвозди? Люди стали слабые, а гвозди как гвозди…
Чайник тоненько засвистел, потом заурчал, закипая.
— А постельное бельё ты мне достань, — строго сказала Люба. — Как хочешь, достань. Хоть одну смену на пятьдесят коек.
— Вот тебе и начальница для стационара, — сказал Пегов, отбрасывая газетный лист и переходя к печурке. — Чего мудрить, Владимир Иванович? Ищешь, ищешь, десяток мужиков перебрал, а кандидатура у тебя под боком и уже трясёт тебя, директора, чтобы быстрее поворачивался. Постельное бельё придётся достать, а?
Левитин с интересом смотрел на покрасневшую Любу.
— Справитесь?
— Ой, не знаю. И я что-то не пойму — почему меня?
— А почему не тебя? — спросил Пегов. — Знать тебя на заводе — знают; что ты не воровка — уверены; что ты из директора всё, что нужно, выколотишь — можно не сомневаться. Заинтересована ты стационаром? Безусловно! Так чем же ты не начальник?
— Я бы лучше помогала, чем «могу, а чтоб начальником другой был, — сказала Люба испуганно. — Там ведь и продукты, и нормы, и отчётность…
— А для чего тебя в школе учили? Считать не умеешь? Эка страсть — отчётность! Смотри, чтоб людей не обделяли, не обвешивали, чтоб кормили вкусно и ухаживали за ними с душой — вот и будешь справляться. А ответственности бояться — так какая же ты ленинградка?
— Ничего я не боюсь, — проворчала Люба. — А только помогать надо делом. Сколько дней я о постельном белье твержу?
— Ты ж понимаешь, постельное бельё всё в госпиталях..
— Будет постельное бельё — соглашусь, не будет — ищите другого, — сердито сказала Люба. — Я позориться не буду.
Подумав, она добавила, обращаясь к Левитину:
— И устраивать всё будем силами бытового отряда, и повара сами разыщем, и персонал. В таком деле надо знать, с кем работаешь. Ошибаться тут некогда.
Она налила всем чаю, пристроилась на диване, поставив рядом стакан, блаженно откинула голову на мягкую спинку дивана — да так и заснула мгновенным, глубоким сном.
Владимир Иванович прикрыл её одеялом, растерянно постоял над нею, мечтая увести из кабинета Левитина и Пегова, но не решаясь это сделать, так как они пришли по делам и комната эта была служебным кабинетом. Люба вздохнула во сне, подобрала ноги на диван и легла поудобнее. Владимир Иванович принёс из-за ширмы подушку, подложил её под голову жены и на цыпочках прошёл к печке, где тихо сидели его товарищи.
— Я категорически против её назначения, — сказал он, упрямо пригибая голову и ни на кого не глядя.
— Почему, Владимир Иванович? — укоризненно спросил Пегов.
— Потому что у неё нет ни опыта, ни деловой сноровки… — веско начал Владимир Иванович, но оборвал свою речь на полуслове, болезненно поморщился и сказал совсем другим, жалобным голосом: — Я, кажется, себя не жалею… И никогда не просил чего-нибудь для себя… А сейчас я прошу. Я хочу сберечь женщину, которая мне… которую я… — Лицо его дрогнуло. Он преодолел волнение и докончил резко, почти зло: — Можете смеяться, осуждать, но я её люблю и хочу её сберечь. Пусть это эгоизм, слабость — что ж, я готов признаться в этом!
Наступило неловкое молчание. Пегов вытащил кисет, все трое взяли из кисета табак и старательно свернули папироски. Прикурили от уголька. Три дымка струйками тянулись вниз, к топке, и заползали в неё, обвивая приоткрытую дверцу.
— Что ж тут смеяться или осуждать, — задумчиво сказал Пегов. — Большое чувство всегда вызывает уважение… и даже зависть. Твоя Соловушко достойна большого чувства… Но почему же ты, Владимир Иванович, хочешь принизить её, а не поднять?
— Мудрено говоришь. Не понимаю, — буркнул Владимир Иванович.
— По-моему так: если любишь человека, хочешь, чтобы он развернулся во всю свою силу… Люба девочка, но в ней горят талантливость и энергия. Она ещё очень мало сделала в жизни, но может она очень много. Зачем же искусственно ограничивать её?
— Я знаю одно, — пылко сказал Владимир Иванович, — она похудела так, что косточки торчат, на ней лица нет, она, только придёт, засыпает, как убитая. Стационар съест остатки её сил. Для неё, с её впечатлительностью, это будет страшная, изматывающая работа, потому что ей придётся выхаживать истощённых, полумёртвых людей, возиться с дистрофиками, у которых голодные поносы, раздражительность, мнительность, капризы…
— И это будут, вместе с тем, лучшие люди твоего завода, — тихо докончил Пегов. — Люди, которых надо спасти, сохранить во что бы то ни стало. И которых она спасёт и сохранит, потому что они ей дороги, она росла среди них, и они её любят. Потому, наконец, что она уже сейчас, добровольно, ни от кого не получив поручения, хлопочет о постельном белье для них, о дровах, о свете…
Владимир Иванович вскочил, заходил по кабинету, потом остановился перед Пеговым, возмущённо вскинув голову.
— Демагогия! — воскликнул он. — Ты хочешь меня прижать к стенке нелепым противопоставлением: твоя жена может спасти людей твоего завода, а ты приносишь этих людей в жертву своему эгоистическому желанию сохранить жизнь жены. Но ведь свет клином не сошёлся на ней. Я сам сделаю и уже делаю всё, чтобы сберечь наши кадры, ты меня ни в чём не можешь упрекнуть! О стационаре я заговорил первый, я буду сам помогать ему повседневно, и делать из меня себялюбца и эгоиста…
— Кто вас обвиняет, Владимир Иванович? — мягко сказал Левитин. — Но вы должны посмотреть на вашу жену глазами стороннего человека… хоть на минуточку сумейте это! Вы увидите, что вы её хотите лишить не только самого трудного, но быть может и самого прекрасного подвига её жизни.
— Я хочу сберечь эту её жизнь, — с горечью сказал Владимир Иванович и отвернулся от собеседников.
Взгляд его остановился на лице жены. Печать огромной усталости лежала на её худеньком, почти детском лице.
— А я знаю другое, — так же мягко, но с увлечением заговорил Левитин. — Сейчас человека можно сберечь только одним способом — живым делом, чтобы вся его энергия пришла в движение, чтобы ему страстно хотелось делать. Потому ещё и страшна остановка завода, что энергия, людей оказалась ненужной, повисла в воздухе. Поглядите хотя бы на Григория Кораблёва. Не поручи мы ему сейчас это дело с топливом, он помер бы с тоски.
— А Курбатов? — подхватил Пегов. — Вспомни, Владимир Иванович! В первый же день остановки завода он к тебе пришёл с идеей собрать по заводу весь лом, все отходы, чтобы потом, когда дадут ток, не затёрло с металлом. И ты сам тогда сказал ему — организуйте да поскорее. Потому что человеку нужно было дать цель жизни. Верно?
— А Солодухин, как узнал, что завод останавливается, заплакал… — продолжал Левитин. — Теперь и на завод не ходит. Свалился.
Владимир Иванович нервно потянулся за табаком. Лицо его выражало упрямство и досаду. Он не признавал себя убеждённым, но понял, что приостановить назначение Любы не может — и не только потому, что секретарь парткома и секретарь райкома ополчились против него, но и потому, что сама Люба станет на их сторону. И он жалел, что разоткровенничался попусту.
— Университет! — неожиданно воскликнул Пегов и задумался. Яркие отблески огня освещали его осунувшееся лицо и воспалённые глаза. Вопреки переутомлению, во всём его облике и в какой-то внутренней, почти незаметной улыбке проявлялись жадный интерес и любовь к жизни, к людям, ко всему тому, что раскрывает перед ними время. — Да. Университет! — повторил он с удовольствием. — Такую науку мы теперь изучаем, какую в обыкновенном университете не изучишь. Науку понимания людей и руководства ими.
— Дорога цена такого обучения, — буркнул Владимир Иванович.
— Тем более важно овладеть ею, чтобы цена окупилась пользой, — заметил Левитин. — Есть сейчас такая искренность и честность отношений между людьми, которую надо сохранить. И такая нетерпимость к бюрократизму, к формалистике, к казёнщине, которую тоже надо сохранить. Так было, наверное, в восемнадцатом году, когда вступить в партию для человека значило — итти на фронт, на линию огня…