– Пойди и убей, Варгин! – сказал майор, держа на весу забинтованную руку. В голосе его слышалась боль. Он боролся с болью. Болела его раненая пятерня. Болел отдельно лежащий в бурьяне палец. – Переведи на одиночные, шкура-мать, и кокни! На каждого по патрону!.. Боекомплект беречь!.. Половину расстреляли!.. Иди и пришей их!.. Как змеи, расползлись, шкура-мать!.. Я их, змеев, стрелял и буду стрелять!..
Кологривко повернулся к дверному проему и увидел луну. Большая, желтая, туманная, она поднялась из «зеленки». Черные очертания далеких деревьев еще цеплялись за ее нижний край. Она выплывала из путаницы садов, из развалин, и ее желтизна и туман казались испарением горчичных саманных стен. Она была облаком пара, поднимавшимся над разгромленной «зеленкой».
– Они думают, мне хана! – хрипел и кашлял майор. – Думают, Грачеву хана!.. Да я еще этих четверых перед собой туда провожу, а уж потом и сам пойду, шкура-мать!.. Я их сперва перед собой вперед пропущу, дырочки в них проделаю, а уж потом и сам пойду!.. Змеи ползучие, расползлись, шкура-мать!.. Пойди их пришей, Варгин!.. Аккуратно, по патрону на шкуру!..
Луна отрывалась от волнистой черной земли, и на ней отдаленно виднелась распущенная безлистая крона. Кологривко смотрел на луну, и было в нем неясное изумление. Его зрачок, его взгляд по прямому лучу проходил сквозь далекое дерево и потом беспрепятственно, через огромную пустоту, достигал луны, касался ее неведомой точки. Там, на другом конце излетевшего из его глаз луча, был какой-то лунный камень, малая воронка в пыли, серый, остывший пепел. Между лунным камнем и его влажным зрачком было дерево – безлистые, холодные ветки. Он, луна и дерево были соединены воедино, были вместе, втроем.
– За Птенчикова, за Белоносова я бы с ними пошушукался, шкура-мать!.. Жилки бы из них потянул! По косточкам бы их разобрал! Огонек бы здесь запалил! Пошушукался бы с ними по-доброму!.. Да жаль, времени не осталось… Пойди пристрели их, Варгин! – Голос майора был похож то на стон, то на клекот, то пропадал до шепота. Отстреленный палец мучил его. Бинт белел в темноте.
Луна отцепила от себя последние сучки и ветки. Низкая, желтая, наполненная тенями, взошла над «зеленкой». Кологривко смотрел на нее, и ему казалось, что она уплывает, покидает землю. Уносит на себе последние уцелевшие земные строения, последние живые деревья, семена трав, последних уцелевших людей. Чтоб они спаслись, улетели, пока здесь, на земле, идет война и убийство – гибнут сады и селения, стрелки в развалинах набивают в магазины патроны. Когда здесь, на земле, все будет убито и стихнет, луна снова вернется. Коснется «зеленки», и с нее осторожно сойдут уцелевшие люди, принесут на землю сбереженные семена, сохраненных детей. Замесят глину для новых домов. Вспашут борозду под злак. И жизнь опять возродится.
– Они нас надолго запомнят! – говорил майор, и все, кто был в доме, живые и мертвые, и связанные притихшие пленные, слушали его голос. – Они, шкура-мать, долго будут помнить, как мы здесь прошли! Давили их, змей ползучих!.. Змеенышей своих будут нами пугать!.. Пусть пугают! Пусть здесь сто лет ничего не растет!.. Пусть их внуки в этом месте крюка дают, за сто километров обходят!.. Чего сидишь, Варгин?… Ступай пристрели их!.. А ну выполняй приказание!..
– Не буду, товарищ майор!
– Что сказал, шкура-мать?
– Не буду в пленных стрелять… Я не палач…
– Да я тебя сам пристрелю!.. Да я тебя, шкура-мать, салага, насквозь продырявлю!.. А ну выполняй!..
– Я не мясник, товарищ майор!.. Не буду стрелять!..
Луна уходила за край стены, не поднималась, а словно медленно плыла над землей, не в силах одолеть притяжения. Вытягивала за собой едва заметное свечение неба. Начинало слабо светать. Луна появилась перед самым рассветом, чтобы скоро исчезнуть.
– Что же ты, салага поганая! Они твоему дружку башку прострелили!.. Они прапорщику кишки выпустили!.. А ты кочевряжишься, шкура-мать!.. Твой мертвый дружок в углу тебя слушает и плюнуть в тебя не может!.. Змеев пожалел, шкура-мать!.. А они бы, думаешь, тебя пожалели? Думаешь, они тебя пожалеют, если здесь тебя сейчас не пришьют и ты к ним живой попадешься?… Они тебя заставят, шкура-мать, по-собачьи выть, по-лягушачьи квакать!.. Они из тебя пыжей понаделают!.. Конфетти из тебя нарежут!.. Сука вонючая!.. Шкура-мать!.. – Он задыхался от боли, от бешенства и бессилия. Хотел подняться, не мог, елозил ногами. – Сука безмозглая, ты думаешь, они прикончат тебя и здесь закопают? С почестями тебя похоронят? Могилку твою цветами обсадят? Чтоб маменька твоя приезжала?… Они с тебя шкуру спустят и собакам выкинут! Чтоб собаки тебя до костей обглодали, понял?… Понял ты меня, шкура-мать!..
– Вы нас, товарищ майор, сюда привели не для того, чтобы собакам отдать, – угрюмо сказал Варган.
– Что, шкура-мать?… Что сказал?…
Майор попытался подняться, звякнул автоматом. Но силы его покинули, и он грохнулся на пол, потерял сознание. Кологривко кинулся к нему, приподнял с земляного пола тяжелую голову, стал бить по щекам, приводя в сознание.
– Худо мне, Кологривко! – сказал майор, приходя в себя. – Дай попить.
Варган поднес к губам майора фляжку. И тот пил, чмокал, проливал воду. Вытянулся на полу, глухо дышал.
Он смотрел на парящую песчаную луну, прислушивался к притаившейся, притихшей «зеленке». Вдруг вспомнил, что когда-то в юности мечтал стать космонавтом. Поэтому и отдался врачам, улегся в клинику, испытывая на себе невесомость, надеясь быть поближе к космосу, приблизиться к заветной мечте. Через месяц недвижного лежания ему стали сниться космические сны. Будто он оказался на какой-то далекой планете среди чудесных лугов и озер, разноцветных деревьев и зарослей. Планета была похожа на Землю – такие же воды, туманы, растения, но окружена таинственным нежным дыханием. В этом дыхании присутствовала его мать, и первая любовь, и будущая, еще неизвестная жена, и кто-то еще, неведомый, любящий, всемогущий. Через три месяца недвижного лежания он почувствовал себя плохо. Потерял аппетит и сон. Начались головные боли. На глазах появились беспричинные слезы. И он вышел из клиники больным и разбитым. Так и не стал космонавтом.
Он вдруг вспомнил мимолетно об этом, глядя на парение желтой луны.
– А я не хочу! – поднимаясь навстречу тяжелому дыханию майора, выкрикнул лейтенант Молдованов. – А я не хочу!.. Не имеете права!.. Надир ваш кудлатый, который к вам приходил, он же предатель!.. Это сразу видно!.. Он продал нас и подставил!.. Вы ему тепленьких нас передали!.. Это дурак разглядит!.. Когда мы встали у сто первой заставы, верблюд прошел с разведкой! Здесь мы или нет… Он им донес про нас!.. Не надо было идти!.. Провалили дело!.. Так не готовят засады! Меня учили, я знаю!.. Больше надо было людей, две группы на флангах… И связь держать постоянно… Вы нас подставили!.. С Надиром вместе!.. Мы с этим еще разберемся!.. Особый отдел разберется!.. А я не хочу, не желаю!..
Он тянулся к майору, казалось, в лейтенанте открылся другой, спрятанный глубоко человек, таившийся под внешним обликом румяного, бравого, любимого всеми красавца, – желчный, ненавидящий и боящийся.
– Мне говорили, я сначала не верил!.. «Майор пьет водку, бабник, с прапорами тушенку толкает»… Потом поверил!.. Перегаром несет. Офицерская честь!.. В дуканы за афганями!.. Вы нас подставили, чтобы орден себе грабануть!. На наших костях – себе орден!.. Косточки наши скрестите и носите в петличках, как орден!.. В Отечественную были такие, которые полки на пулеметы бросали, звания себе добывали!.. Ая не хочу ради вашего ордена пулю в лоб получать!.. Не желаю!..
Его голос захлебывался, срывался на визг. Все его слушали. Майор, переставший стонать, и Варгин, державший флягу с водой, и он, Кологривко, прислонившийся у дверного проема. Небо светлело, но «зеленка» полная ночи, слушала крик лейтенанта. Пленные на полу слушали этот крик на непонятном для них языке. Убитые Белоносов и Птенчиков лежали и тоже слушали.
– Вы же бешеный, все говорят!.. Вам бы только кровь свою и чужую лить!.. Грифа на срельбище зачем пристрелили?… А я не хочу!.. Мне в Союз надо!.. Уменямать-сердечница!.. В больницу слегла, когда я рапорт подал!.. У меня невеста в Ярославле, вернусь, и поженимся!.. Ее родители квартиру дают!.. У меня родственник, дядя, в Генштабе, в управлении кадров!.. Я сам просился сюда, не хотел быть блатным!.. Но я не желаю зазря!.. Буду жаловаться!.. Вам это так не пройдет!..
Его лицо выступало из тьмы, худое, остроносое, с блестящими, выпученными глазами, с шевелящимся, визжащим ртом. Будто истинный, скрытый человек вырвался вдруг на свободу из-под грубой, пропитанной потом одежды, из-под ремней и застежек, из-под брезентового «лифчика» с полупустыми магазинами. Показал на мгновение свой страшащийся, растерянный лик, пока его снова не загнали внутрь железных и брезентовых оболочек, не забили внутрь коротким, жестоким ударом.
– Где наши со сто первой заставы?… Почему не идут на подмогу? Когда контрольное время? Куда Абрамчук подевался?… Кто готовит так операцию!.. Воевать разучились!.. Десять лет воюем с танками, с «тушками», дикарей с кетменем победить не можем!.. Мне говорили в училище – сгнило все!.. На нас, молодых офицеров!.. Очистим армию!.. Весь сор разгребем!.. Блатных – к черту!.. Пьяниц – к черту!.. Воров – к черту!.. Офицерскую честь восстановим!.. Мне священник один говорил!.. Все здоровые силы!.. Такие, как вы, погубили армию!.. Вы ее разложили!..