— На кладбище могилка свежая… Кто?
— Пелагея.
— Как Пелагея? — Радовский остановился, опустил голову и перекрестился.
— А так, — не оборачиваясь, ответил Воронцов. — Она тоже мальчонку родила.
Снова шли молча.
— Ты-то тут давно? По службе или как?
— После расскажу.
Радовский долго на хуторе не задержался. Выложил из вещмешка какие-то гостинцы. Посидел у озера с Анной Витальевной, подержал на руках сына, поцеловал их, попрощался с остальными, пожелал тишины и покоя и ушел. Уходил он той же стежкой, в сторону Монахова Мыса.
Воронцов пошел проводить его. Дорогой успели о многом переговорить.
— Девчонку ту, которую твой солдат сахаром подкармливал, вынесли? — спросил Радовский, когда подошли к кладбищу.
— Вынесли. Она потом работала в госпитале. В мае в госпиталь попал и я. А тут как раз пришел приказ на выход. Кто ушел, кто как… В село нагрянули каратели. Я кое-как ушел. В самый последний момент. По госпиталю уже стреляли зажигательными пулями. Ушла ли Тоня, не знаю. Я ее в тот день не видел.
— Когда это произошло?
— Что?
— Когда каратели в деревню пришли?
— В мае. Числа десятого или двенадцатого.
— Как называлась деревня?
— Дебри. А что, знакомое место?
— Мне там все места знакомые, — уклончиво ответил Радовский.
— Вот в той самой Дебри, в школе, и размещался наш госпиталь. Охрану несли партизаны. Они то ли ушли в лес, то ли их по-тихому сняли. Сразу поднялась стрельба. В деревню со стороны большака заскочил бронетранспортер и тут же начал поливать из пулемета по домам, по госпиталю… Раненые кинулись кто куда… Расползались вокруг госпиталя, как муравьи. Я уже мог ходить и ушел в лес.
О своем плене, и первом, и втором, Воронцов Радовскому не сказал ни слова. Но по глазам его понял, что Анна Витальевна ему что-то успела рассказать.
— Ты сюда надолго? — спросил Радовский.
— Нет. Нога подживет и уйду.
— Куда?
— К своим. Куда ж еще.
— Ну да, куда ж еще… А тебя там ждут? В Особом отделе…
— Никуда не денешься. Не с вами же идти.
— А ты подумай. Подумай хорошенько.
— Вы надеетесь, ваша возьмет?
— А ты?
— Я думаю так, что присягу один раз дают. Много разных разговоров за это время я наслушался. Если бы не война, я сейчас учился бы в своем институте, получал высшее образование. А там бы и сестры школу окончили, и тоже дальше бы учиться пошли. Нам наша власть дорогу в жизнь не закрывала. Был у меня в отряде один, говорил: вот, мол, немцы большевиков перебьют, со Сталиным разберутся, а там, дескать, новое правительство назначат, и заживет Россия без большевиков и тюрем. А что получается на деле? Немцы нас за людей не считают. Я, когда шел сюда, две ночи ночевал в одном селе. Там, за шоссе. Две старушки, две сестры. Бывшие учительницы, дочери бывшего местного батюшки. Такие же вот, как и вы, Георгий Алексеевич, верующие. День и ночь у них в углу под божницей лампадка горит. Рассказывали, как у них на постое была артиллерийская часть. Заставили их баню топить. А потом — мыть их. Одна из них мне и говорит: я, мол, мужа своего никогда голым не видела. А туг — голые мужики… И сад потом весь загадили. Поедят, выйдут в сад и тут же, с сигаретами в зубах, присаживаются под яблонями. Мальчика, шестилетнего, сына соседки, офицер плетью до смерти запорол. За то, что тот из его сумки плитку шоколада стащил. Сумка лежала на лавке, открытая. Мальчик забежал в дом, увидел и взял. Женщину, местную библиотекаршу, беременную, возле школы вниз головой повесили — за то, что раненого офицера прятала. Снять разрешили, только когда уже запах пошел. Культурная нация, потомки Канта и Гёте… Я еще не знаю, что с моими. А вы меня еще спрашиваете, куда я пойду. Мне теперь одна дорога — туда, на войну. — И Воронцов махнул в сторону шоссе.
— Странное дело, Курсант. Мы с тобой оба русские люди. Оба любим Россию. А жизни нам, двоим, в своей стране, на своей земле, нет. И наши противоречия настолько сильны, что мы, в определенных обстоятельствах, готовы стрелять друг в друга. Ты никогда об этом не задумывался?
— Нет, не задумывался.
— А я постоянно только об этом и думаю.
— Это потому, что вы, Георгий Алексеевич, должно быть, в понятие «моя Россия» и «моя земля» вкладываете несколько иной смысл.
— Не думаю. Но об этом мы поговорим как-нибудь в другой раз. Когда ты уходишь?
— На днях. Помогу им по хозяйству и пойду. Надо успеть дров наготовить, сена коровам накосить, картошку выкопать. Дядя Ваня уже сдает, слабеть стал. Прудки сожжены. Зимовать им придется здесь. Всем вместе.
— Курсант, у меня к тебе просьба. Видимо, я долго теперь не появлюсь. Позаботься о моей жене и сыне.
— Что я могу для них сделать?
— Не навреди. Ты же понимаешь, что Особого отдела тебе не миновать. А когда попадешь к ним, тут же и возникнет вопрос: где скрывался? чем кормился? кто рану перевязывал? что видел? маршрут выхода и прочее…
— Боитесь, что я выдам Анну Витальевну? Она мне зла не сделала. Ты сам ей не навреди, если хочешь, чтобы она здесь спокойно войну пережила. Сколько бы она, проклятая, ни длилась. А я скоро в отряд уйду.
— Снова — через линию фронта?
— А куда деваться? Некуда мне деваться, кроме партизанского отряда. Может, найду кого из своих. Владимир Максимович жив?
— Жив.
— Он теперь с вами?
— Со мной.
Вот тебе и судьба. Война человека то в бараний рог скрутит, то в струнку выпрямит, то снова — в бараний рог, да потуже прежнего, что и ни крякнуть, ни вздохнуть.
— Что-нибудь передать ему?
— Ничего. Мне с ним детей не крестить.
— Ты, Курсант, и со мной детей крестить не собирался. А пришлось, как видишь…
— А об этом не жалею. Твоего сына Зинаида принимала. Знаете об этом?
— Знаю. Все я знаю. Знаю и то, как тебя она искать ушла. И как нашла и сюда привела.
— Она святая, Зинаида. И Пелагея такая же была.
— Ты прав. Мы им, и Пелагее, и Зинаиде, обязаны по гроб жизни. Тяжело им тут будет зимой.
— Тяжело. Но лишь бы спокойно.
Перед уходом, уже возле могил, Радовский спросил Воронцова:
— Александр Григорьич, тут где-то, недалеко, слыхал я, твоя деревня?
— Да. На той стороне. Подлесная. Километров сорок-пятьдесят. Недалеко от шоссе. Она на все карты нанесена. И на наши, и на ваши.
— Недалеко. — И подумал: и мое ведь родное село недалеко. И тоже на той стороне.
Август уже заплетал в березовые косы золотые ленточки. Воздух стал прозрачнее, а тени на полянах резче и темнее. Захолодели обильные росы по зорям.
В одну из таких зорь Воронцов уходил с хутора в сторону фронта. Не нужно было компаса, чтобы определить направление движения, фронт рокотал, ухал тяжелой артиллерией, гудел моторами, лязгал железом о железо, вытаптывая и выжигая вокруг себя окрестность за окрестностью. И к нему с обеих сторон по воле штабов и людей с маршальскими и генеральскими лампасами двигались новые и новые маршевые роты и батальоны, на ближайших железнодорожных станциях и полустанках спешно разгружались с платформ новые и уже побывавшие в боях, но основательно отремонтированные танки и бронетранспортеры, выкатывались на позиции орудия, взлетали с аэродромов подскока самолеты с полным комплектом бомб и нанесенными на карты целями. Противоборствующие колонны сходились на каком-нибудь безымянном поле или на лесной опушке и приступали к своей кровавой работе, стараясь сделать ее основательно, чтобы поскорее с нею покончить и хоть немного отдохнуть в братских могилах и тыловых госпиталях.
— Прощай, Зиночка. — И Воронцов потянул ее к себе за руку и почувствовал, как вся она сразу и хлынула к нему, всем своим теплом и доверчивой нежностью. — Не знаю, доведется ли… Улю береги, ребят… Автомат я оставил в сарае, под сеном. Но лучше, если что, сразу — в лес. С Анной Витальевной держитесь вместе. Она женщина хорошая, добрая. Пока ты с ней, люди Старшины вам никакого зла не сделают. Она и сама к тебе льнет, ни на шаг не отходит. Вместе держитесь. И Тоню с Настенькой не бросайте. Старики уже старые стали, скоро валиться начнут…
— Молока у нее много. Улюшку подкармливает. Сразу двоих и кладет на колени, Леньку к левой груди, а Улю к правой.
Зинаида обхватила его за шею и стала целовать в губы. Он перехватил ее за талию и прижал крепче, так что она откинулась назад и засмеялась. Смеялась она тихо, будто боясь, что их могут услышать.
— Где искать нас, знаешь. — И она резко оттолкнула его, высвободилась и принялась поправлять волосы и платок, сбившийся набок.
— Знаю.
— И помни, что ты теперь для нас роднее всех родных.
— И вы для меня.
Так они и объяснились в любви. Потому что это и были самые дорогие, самые нежные и главные слова. В других нужды не оказалось.
Воронцов зашагал в сторону леса. Сосны чернели непроницаемыми предрассветными сумерками. Точно такие же сумерки стояли и в душе Воронцова. Вот с ними справиться было труднее. Он смотрел вперед, высматривал стежку. Скоро она кончится, и он пойдет по лесной дебри. Чем ближе он подходил к соснам, тем гуще становились сумерки. В такую глухую пору кажется, что все вокруг еще спит и проснется не скоро. Он шел и чувствовал, что та, тепло и запах губ которой еще пылали на его губах, смотрит ему вслед.