— Я всегда рад вас видеть, Константин Константинович. Вы — отличный командир и хороший моряк. Разве мало? Прошу — сначала выпейте кофейку.
«Сволочь!»
Командир «Сорока мучеников» внутренне скрипнул зубами и с отвращением, обжигаясь, стал глотать кофе. Адмирал из-под полуопущенных ресниц следил пристальным взглядом играющей кошки за муками каперанга.
— Вы отличный командир, — повторил он, когда Коварский отодвинул пустую чашку. — Но, извините меня, Константин Константинович, почему у вас на корабле такие идиоты?
Коварский, опешив, вскинул глаза на адмирала.
— Я не понимаю, ваше превосходительство. Какие идиоты?
— Тут понимать нечего!.. Нечего понимать! — вдруг завопил, с неожиданной легкостью вскочив с кресла и проносясь в угол салона, флагман. — Совершенные идиоты, музейные дураки… — Он схватил со стола папку и подошел к изумленному Коварскому. — Только дураки могут проделывать такие штуки, не понимая, к чему это может повести. Как мне ни неприятно дискредитировать вас и офицерский состав корабля, но я этого приговора не утверждаю и не утвержу.
Не давая Коварскому открыть рта, он выхватил из папки клочок бумаги и потряс им в воздухе.
— Ваш корабельный суд приговорил матроса… черт, как его… да, Кострецова, в карцер и разряд штрафованных за какое-то вино…
— Простите, ваше превосходительство, — осмелился вставить Коварский, — мне кажется, что предание суду было совершено на законном основании…
— Вам ничего не должно казаться, Константин Константинович, — оборвал флагман.
Он замолчал, потер кадык и вдруг совершенно спокойным и ленивым голосом сказал:
— Матрос, конечно, сукин сын, и его следовало закатать, но, дорогой Константин Константинович, нужно же сообразоваться с обстоятельствами. Если бы месяц назад вы послали его за это вино на каторгу, я бы рукой не двинул. Им надо показывать кузькину мать, чтобы они нам ее не показали. Но сейчас, когда, слава богу, военные события даже в матросах пробудили чувства патриотизма и отвлекли их от политики, такой приговор, получив распространение на судах по пантофлевой матросской почте, может все благодетельные последствия воинского подъема свести на нет. Я отменил приговор, Константин Константинович, как это ни неприятно, и заменил простым арестом на трое суток. Ваш ревизор — болван, потрудитесь ему это объяснить, — снова повысил голос адмирал.
Он замолчал и сел в кресло. Опять началась игра пальцев.
— Разрешите ехать, ваше превосходительство? — спросил Коварский.
— Не смею задерживать, дорогой Константин Константинович.
В коридоре Андрюшка прижался к стене, почтительно пропуская разъяренного командира «Сорока мучеников», но глаза его весело и нахально смеялись унижению каперанга. В дверях командирской каюты Коварский увидел командира «Евстафия», выжидательно выглядывавшего из своего логовища.
— Ну что? — осторожно спросил хозяин приятеля.
— К дьяволу! Только кончится война — уйду в отставку! — и, безнадежно махнув рукой, оскорбленный каперанг проследовал на вельбот. Усевшись на корме, он с ненавистью подумал о дер Мооне.
«Заварил кашу, скот, а командир расхлебывай».
Зверея от неожиданного фитиля, он решил разнести ревизора и, встреченный у трапа Лосевым, машинально выслушав обычный вечерний рапорт, буркнул:
— Будьте добры, Дмитрий Аркадьевич, прикажите сейчас же послать ко мне ревизора.
Старший офицер уловил в голосе командира урчание наплывающей на ревизора грозы.
— Вестовой!
— Есть вестовой, вашскородь!
— Лейтенанта дер Моона к командиру.
Вестовой оперным чертом провалился в люк. Старший офицер провожал командира по шканцам. Внезапно каперанг Коварский обернулся и резко сказал:
— И выпустите сейчас же эту скотину!
Лосев недоуменно поднял брови. О какой скотине речь? Несомненно, это слово подразумевало матроса. Но их восемьсот штук. Очевидно, из числа арестованных, но по рапортичке арестованных налицо было девять, — поди угадай, кого.
Недоумение старшего офицера еще больше разозлило Коварского, и он, уже не сдерживаясь, рявкнул:
— Что вы, Дмитрий Аркадьевич, смотрите на меня? Выпустите из-под ареста эту скотину, которая наворовала вина. Из-за вашей дурацкой истории я имел сейчас историю с начальником бригады. Благодарю покорно — удружили. Только и умеете раздувать пустяки, — в раздражении выбрасывал скороговоркой командир, непоследовательно забывая, что первым утверждал приговор корабельного суда он сам и от него зависело не дать «истории» выплеснуться за борт броненосца.
Старший офицер молча и незаметно пожал плечами. Что поделаешь с такой собачьей должностью — отдувайся за всех! Но, проводив Коварского до люка, он вспомнил, что утром на работах по неосторожности матросов обломали бортовую стойку на баке, и решил немедленно взгреть боцмана.
Первый крепкий снежок служебной потасовки, брошенный белой рукой адмирала Новицкого в командира «Сорока мучеников», продолжал свой полет, стремительно разрастаясь в пухлую снежную бабу, на которую постепенно налипали ревизор, Лосев, дежурный боцман и несколько злосчастных матросов, сломавших на погрузке провизии стойку, которым предстояло получить последнюю дозу неприятностей от боцмана.
* * *
Сыграв несколько партий на бильярде в морском собрании с незнакомым мичманом, Глеб вышел в плюшевую ночную темь на Нахимовскую площадь. Отпуск кончался в полночь, к половине двенадцатого нужно было быть на катере.
Оставалось полтора часа берегового времени. С Приморского бульвара ветер доносил бархатистые баски тромбонов, выводивших сентиментальный штраусовский вальс. Глеб прошел в ворота бульвара. Над аллеями стояло теплое опаловое облако пыли. По скрипящему гравию хищными стайками прыгали вокруг девушек мичмана, скопом — десятеро на одну. Чинно прохаживались, гордо закинув победоносные головы и напудренные электричеством медальные профили, лейтенанты. У каждого была своя, прочно пришвартованная шикарная женщина. На этих женщин мичмана взирали только издали, скорбно вздыхая и прищелкивая языками, как лиса на виноград. Это были именно лейтенантские женщины, их закрепляла за лейтенантами неписаная любовная табель о рангах. Лейтенантские женщины шуршали шелками, глаза их в тени огромных шляп моды четырнадцатого года казались загадочными, манящими, таинственно и несказанно прекрасными.
Изредка проплывали, степенно неся под ручку законную половину, бородатые, солидные, успокоенные в карьере и любви люди с двумя просветами на погонах, капитаны второго и первого рангов. Они обычно делали не больше одного тура по бульвару. Долго находиться в обществе мальчишек они считали неудобным и шокирующим.
А на другом конце города, над пологим холмом знаменитого четвертого бастиона, над чащобой деревьев, круглым куполом панорамы стояло такое же, но еще более густое пыльное зарево. В темени дорожек шаркали бесчисленные ноги в грубых матросских ботах, смутно белели форменки и цветные ситцы. Крепкие, пропахшие смолой ладони беспощадно жали плотные женские торсы и зады, и заливистый щекочущий визг заменял серебряный плач вальсов, карамельную истому танго.
Загнанный на окраину матросский Севастополь любил здесь по-своему, как ему разрешалось, той мутной угарной любовью, эквивалентом которой были полтинники с курносым профилем императора и которая поощрялась белокительным синклитом отцов-командиров, как отвлекающее матросов от опасных мыслей средство.
Глеб прошел к морю. Узкая колонна памятника затопленным кораблям иглой прорезала голубое мерцание зыбкой лунной дорожки, бежавшей к горизонту. Слева сверкал электричеством ресторан на поплавке. Глеб спустился по лесенке на нижний планшет к самому памятнику. Здесь было почти пусто. На парапете сидели только одинокие парочки, тесно прижавшись друг к другу.
На выдавшемся в воду камне чернелся неподвижный человеческий силуэт. Его очертания, посадка человека, манера держать голову показались Глебу напоминающими кого-то знакомого. Он вплотную подошел к камню. Заслышав шаги за спиной, сидевший обернулся. В ту же минуту ползавший по бухте луч боевого фонаря дежурного миноносца, выходившего за бон, мазнул бело-розовым слепящим светом по берегу, колонне памятника, человеку. В человеке, ставшем в луче фонаря похожим на раскаленную добела статуэтку, Глеб узнал лейтенанта Калинина.
И лейтенант тоже узнал Глеба. Оба сказали одновременно:
— Борис Павлович?
— Алябьев!
В розовой слепительности света Глеб увидел знакомую уже мучительную судорогу тика, дернувшего щеку лейтенанта. Было похоже, что он озлился на неожиданного пришельца, нарушившего его одиночество. Но луч прожектора сорвался вбок, улетел, лицо исчезло, а голос артиллериста из темноты прозвучал гостеприимно: