— Так и начинается Хопер.
— Какой Хопер?
— Тот самый, — смеясь глазами, подтвердил друг. И потом уже все время, пока мы с ним объезжали пензенскую лесостепь, видение этих взбурливших в овраге ключей не отступало от меня, а многоголосая песня их касалась моего слуха. Сжатый совсем узкими берегами, Хопер в тех местах особенно речист. Но, мысленным взором продолжая его путь, я видел, как, раздвигая берега, промывая себе русло сквозь толщу подзола и супеси, ракушечника и чернозема, все просторнее течет он по степи и, наконец успокаиваясь, впадает в Дон, питая своими струями его стремя.
Вот тогда-то от этих струй и потянуло меня вернуться к ранним донским рассказам Шолохова. Но, взяв их из домашней библиотеки своего друга, я тогда же, за те сорок дней, пока жил в полевом вагончике в лесхозе под Пензой, перечитал и всего Шолохова книга за книгой… И вновь как бурным донским половодьем подхватило и понесло меня. Успевай только наперерез течению выгребать веслом, если не хочешь, чтобы тебя сшибло грудью этого половодья. Но все же и в рокоте его я теперь ни на минуту не переставал различать те изначальные струи, из которых свивалась эта многоголосая песня.
Не раз до этого читая и перечитывая Шолохова, я все же впервые перечитал его вот так, от начала до конца, подряд, сплошняком. Начиная от ранних рассказов.
Не так ли и они вырываются в начале двадцатых годов на литературный простор из недр донской жизни. Шолохову было всего восемнадцать лет, когда он публикует свой первый рассказ, а менее чем через три года за его плечами уже были две книжки рассказов. Сегодня можно лишь посетовать на их автора за то, что он потом долго отказывался переиздавать их, считая их лишь пробами пера, и только под натиском своих редакторов и литературных друзей снял свое «вето». Но если это и были пробы, то самого чистого золота поэзии, добытые из глубин жизни. И свет, источаемый ими, был так ярок, что это сразу же и закрепило за Шолоховым лестный, по мнению литературных критиков, эпитет «самородок».
И так же вынесли они с собой из недр донского края песенный хор, слагающийся из многих, непохожих один на другой голосов. Но все-таки чем больше в них вслушиваешься, тем больше улавливаешь, что поют они все одну и ту же песню, неслыханно новую для этого во многом загадочного казачьего края. Песню о том потрясении, которое только что пережил этот край, и о том, в каких муках и радостных слезах рождалось там то новое, что докатилось сюда с эхом октябрьского колокола. Как будто лампасом невиданной силы грозы раскололо донское небо, и само стремя казачьей реки окрасилось пурпуром. Молнией этого раскола озарены рассказы Шолохова. Слезами и кровью омыты их строки.
Не только по чрезмерной строгости Шолохова к своим рассказам, но и по вине нашей литературной критики, еще так мало освещена эта поистине драгоценная россыпь маленьких, но только по размерам, шедевров нашей литературы. По размерам, а не по их емкости, насыщенности мыслью и чувством и неотразимой самобытности, которая могла перелиться в их строчки лишь из жил самой жизни.
Ни за что не придумать было в рассказе «Родинка» и эту бешеную скачку восемнадцатилетнего командира красного эскадрона по следам матерого атамана белоказачьей банды, и трагический финал их поединка в степи:
«Повернул атаман коня, а на него, раскрылатившись, скачет один и шашкой помахивает. По биноклю, метавшемуся на груди, по бурке догадался атаман, что не простой красноармеец скачет, и поводья натянул. Издалека увидел молодое безусое лицо, злобой перекошенное, и сузившиеся от ветра глаза. Конь под атаманом заплясал, приседая на задние ноги, а он, дергая из-за пояса зацепившийся за кушак маузер, крикнул:
— Щенок белогубый!.. Махай, махай, я тебе намахаю.
Атаман выстрелил в нараставшую черную бурку. Лошадь, проскакав саженей восемь, упала, а Николка бурку сбросил, стреляя, перебегал к атаману ближе, ближе…
За перелеском кто-то взвыл по-звериному и осекся. Солнце закрылось тучей, и на степь, на шлях, на лес, ветрами и осенью отерханный, упали плывущие тени».
Вчитаемся, вслушаемся, поглубже вдохнем в себя воздух этого осеннего дня: у каждой детали и у каждого эпитета сверхтяжелый удельный вес:
«„Неук, сосун, горяч, через это и смерть его тут налапает“, — обрывками думал атаман и, выждав, когда у того кончилась обойма, поводья пустил и налетел коршуном.
С седла перевесившись, шашкой махнул, на миг ощутил, как обмякло под ударом тело и послушно сползло наземь. Соскочил атаман, бинокль с убитого сдернул, глянул на ноги, дрожавшие мелким ознобом, оглянулся и присел сапоги снять хромовые с мертвяка. Ногой упираясь в хрустящее колено, снял один сапог быстро и ловко. Под другим, видно, чулок закатался: не скидается».
И дальше что ни слово, то капля свинца или слезы, а в масштабе целого все так сжато и так размашисто, такое полнокровие и такой отбор самого существенного, что другому автору в избытке хватило бы на роман:
«Дернул, злобно выругавшись, с чулком сорвал сапог и на ноге, повыше щиколотки, родинку увидел, с голубиное яйцо. Медленно, словно боясь разбудить, вверх лицом повернул холодеющую голову, руки измазал в крови, выползавшей изо рта широким бугристым валом, всмотрелся и только тогда плечи угловатые обнял неловко и сказал глухо:
— Сынок!.. Николушка!.. Родной!.. Кровинушка моя!..
Чернея, крикнул:
— Да скажи же хоть слово! Как же это, а?
Упал, заглядывая в меркнущие глаза, веки, кровью залитые, приподымая, тряс безвольное податливое тело… Но накрепко закусил Николка посиневший кончик языка, будто боялся проговориться о чем-то неизмеримо большом и важном.
К груди прижимая, поцеловал атаман стынущие руки сына и, стиснув зубами запотевшую сталь маузера, выстрелил себе в рот…»
Пусть простит читатель столь пространное цитирование, но и без него не обойтись, потому что оно сразу же приоткрывает дверь в мир поэтики Шолохова, как и сам он приоткрывал тогда этим рассказом дверь в мир литературы. Всмотримся сквозь эту дверь, какая сразу глубина жизненного опыта и таланта откроется за нею. Восемнадцать лет было автору рассказа «Родинка», когда он появился в печати, от него и ведется отсчет творческого «стажа» Шолохова.
Пройдет тридцать лет, и он, за плечами которого уже будут все четыре тома «Тихого Дона», первая книга «Поднятой целины», главы романа «Они сражались за Родину», одарит своих читателей еще одним, может быть, самым ослепительным, из своих коротких шедевров — рассказом «Судьба человека», в котором с непревзойденной силой выразится судьба всего нашего народа в годы войны с немецким фашизмом. И отныне от «Судьбы человека» начнется отсчет того наилучшего, из чего будет слагаться художественная летопись Великой Отечественной войны. Как до этого мерой и масштабами «Тихого Дона» и «Поднятой целины»— отсчет того, что создано в нашей литературе из эпохи гражданской войны, коллективизации деревни. А одноименный рассказу Шолохова фильм «Судьба человека» откроет и талант кинорежиссера Сергея Бондарчука, для которого естественным будет потом перейти от этого маленького шедевра Шолохова к эпопее Толстого «Война и мир», чтобы от нее уже в наши дни вернуться к Шолохову — к съемкам кинофильма «Они сражались за Родину».
Но вернемся и мы к тому времени, когда за плечами Шолохова еще не было ни «Судьбы человека», ни его знаменитых романов, а всего лишь выкладывалось им на суд читателей то раннее, что до этого копилось в переметных сумах его коня чоновца и продовольственного инспектора, в его молодом сердце, распахнутом навстречу горячему ветру времени… На роман хватило бы иному автору и той, другой истории драматичной встречи отца с сыном, которая уместилась всего на нескольких страницах рассказа «Продкомиссар», и того запаса эпитетов, красок, подробностей взбурленного революцией донского быта, которые молодой Шолохов как бы между прочим выкладывает при этом из переметных сум своего коня. Так же как в рассказе «Бахчевник» выложит целую трагедию все на ту же вечную и вечно новую тему отцов и детей. Тем не менее у автора «Бахчевника» ровным счетом ничего лишнего, все пригнано, слово к слову, нет, не пригнано, а само собой складывается, незаметно цепляется одно за другое — и вот уже развернулось в суровую степную поэму. И кажется, запасам вчерашнего чоновца нет предела, играючи, он выкладывает из них свои рассказы, один круче другого: и «Двухмужнюю», и «Смертного врага», и «Жеребенка», и повесть «Путь-дороженька», и другие, но что-то не похоже, чтобы сумы его истощались. И все больше читателями донских рассказов Шолохова овладевает тревожное ощущение, что нет, это не детали, краски и подробности из жизни далекого и загадочного казачьего края выкладывает он, а просто горячие, трепещущие и кровоточащие куски самой жизни. Какая там литература, если все живое. Все, все!! Пульсирует кровь, блестят глаза, звучит живая речь, а песня если ухватит за сердце, то уже не отпустит, омоет слезами радости и горя, окутает теплом милой и родной земли, прогремит копытным громом и целомудренно прошепчет о самом заветном. Ах, как уже в своих рассказах чуток ко всему живому, сущему Шолохов, как влюблен в отчий край, в населяющих его людей и отзывчив сердцем. Как редкостно талантлив, бесстрашно правдив, серьезен и ироничен. Все, что выплескивается из-под его пера, так зримо, так осязаемо, вещно.