У-х-х, хорошо! Наливаю кружку Юджину и вталкиваю ее в его трясущуюся от вожделения ладонь.
— Мяу-р-р, — тут же доносится до моего слуха и откуда-то из-под стола выглядывает круглая головка маленького двухмесячного котенка.
Солдатик замечает его и громко топает босыми ногами, стараясь прогнать, но тот не пугается и, громко мурлыкая, подбирается поближе к вожделенной кружке.
— Тарелку, дай мне тарелку, — вполголоса просит меня Юджин, и я опускаю рядом с ним блюдечко из-под чая.
Дрожащей рукой он осторожно наливает в него молока, и котенок, нетерпеливо отталкивая его ладонь своей пушистой головкой, начинает жадно лакать.
Видимо, сразу забыв про жажду и боль, американец отставляет кружку в сторону и принимается гладить выгнутую спинку и нагло торчащий хвостик котенка. Я вижу, как из его глаз медленно стекают слезы, и мои глаза тоже начинает щипать стекающая по лбу жидкая соль. Рука моя спускается ниже, и я тоже принимаюсь гладить маленького зверька между нетерпеливо дергающимися ушками.
Проходят тягостные, бесконечные часы ожидания. Постепенно сгущаются мрачные сумерки. Стараясь как-то взбодриться, выхожу из караулки и прохожу по дороге вперед. Здесь начинается очень пологий спуск в равнину и видно отсюда очень далеко, километров на пятнадцать. С юго-запада медленно наступают грозно клубящиеся грозовые тучи, а по еле заметной дальней трассе то и дело проносятся торопящиеся к скорому ночлегу автомашины и велосипедисты. Видимо, именно там проходит главная дорога, до которой мы не дотянули совсем немного. Быстро темнеет, но где-то внизу, на продолжении нашего проселка, хорошо заметна крупная, похожая на муху черная точка, упрямо двигающаяся в нашу сторону: «Кто это там тащится, на ночь глядя? — думаю я, силясь разглядеть медленно ползущий в нашу сторону странный экипаж. — Боятся, наверное, что ливень скоро начнется, и тоже под крышу торопятся. Тоже жить хотят, как и мы с беднягой Юджином…» Мысль эта промелькнула и мгновенно забылась, а я вернулся в душную, наполненную едкими испарениями караулку. Мой спутник уже спал, неестественно запрокинув небритый подбородок в сторону, а маленький пушистый обжора устраивался у него на груди, сыто облизываясь. Маленькие белые его усики победно топорщились в стороны, а пуговки голубоватых глазенок то и дело скрывались под устало падающими веками. «Везет же всем этим кошачьим, — с тоской подумал я. — Никаких тебе по жизни забот и хлопот. И накормят тебя, и напоют, и спать не помешают. Не то что нам, несчастным скитальцам. И время-то уже к десяти, а никто за нами так и не едет. Видать, какого-то особого интереса мы ни для кого не представляем».
Налетел первый порыв резкого ветра, и в помещении стало прохладнее. Подхватив зверька под тощее пузцо, я пристроил его на согнутой руке и вновь вышел на улицу. Вокруг уже опустился предгрозовой мрак. Лишь на высоком шесте подслеповато горела водруженная на самый верх керосиновая лампа. Я медленно побрел по дороге, щекоча слабо сопротивляющегося котенка и пытаясь хоть как-то развеять одолевающую меня тоску. В какой-то момент, утеряв верное направление, я споткнулся, и испуганный малыш, свалившись вниз, с жалобным писком исчез в придорожной траве.
— Кис, кис, кис, — позвал я его и, замерев, прислушался к шороху листвы.
Было как-то по-особому тихо вокруг, и только неподалеку что-то побрякивало, словно бился об конскую оглоблю плохо закрепленный солдатский котелок.
«А-а, — вспомнил я, — да это та компания приближается, что так долго тащилась снизу».
И словно в ответ на мои мысли со стороны невидимых странников дружно зазвучали чьи-то приглушенные голоса, и вдруг мне словно почудилось… нет, нет, я точно расслышал произнесенное кем-то чисто русское специфическое выражение. Я что-то хотел крикнуть, заорать в ответ, но резкий спазм, словно уздечкой, перетянул мне горло, и всех моих усилий хватило лишь на то, чтобы слабо просипеть:
— Братцы, я здесь…
И тут же хриплый, до боли знакомый надсаженный до хрипоты голос все еще далекого Толика Щербакова вдруг захрипел, словно на вечерней всеармейской прогулке:
— «Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой…»
Меня часто упрекают за некую незавершенность или даже незаконченность моих произведений. Каюсь, виноват. Но жизнь моих героев и связанные с ними истории обычно не заканчиваются с концом книги, как не заканчивается и сама жизнь. Но, желая удовлетворить любопытство тех, кто жаждет узнать, что же случилось со всеми участниками этих приключений, постараюсь это сделать хотя бы вкратце.
Итак. После столь удивительной встречи в непролазной ночи на безвестном дорожном посту, дальнейшие события помчались просто с удивительной быстротой. Проведя почти всю ночь в разговорах и воспоминаниях (ведь я же считал, что все мои товарищи погибли, а они были того же мнения обо мне), я узнал, что происходило с нашей командой во время моего отсутствия. Щербаков, лишившийся двух фаланг на пальцах левой руки, поведал мне о том, как развивались события во время боя на злосчастном болоте. Слегка обожженный напалмом Камо и абсолютно не пострадавший Преснухин, перебивая друг друга, поведали, как американские штурмовики вдребезги разгромили наш последний лагерь, после того как наша четверка уехала подбирать обломки сбитого RB. Капитан, выслушав и мой рассказ-доклад, сдержанно (как и подобает истинному командиру) похвалил меня за то, как действовал я сам. Короче говоря, эмоций было через край. Еще когда он прижимал мою голову к своей щеке при встрече, я почувствовал, что он едва-едва сдерживает рыдания. Стулов с Башутиным ничего не рассказали. Первый был опять ранен, на сей раз в спину, и крепко спал, нашпигованный снотворным. А прапорщик накануне попал в серьезную аварию и с переломом кисти уже лежал в любезно принявшей его провинциальной больнице. Но самое главное было то, что все мы были живы, и лившиеся у нас из глаз слезы были слезами радости. Наутро мы смогли привести в божеский вид пригнанный мной грузовичок, и Иван не спеша повез нас в столицу Северного Вьетнама — Ханой.
Только там мы узнали, что неделю назад пришел приказ о нашем отзыве и расформировании. Получалось, что группа 103 уже давным-давно (по военным меркам) была списана со счетов по причине полной потери боеспособности, а мы, не будучи в курсе, все продолжали совершать никому не нужные подвиги. В Ханое же от нас забрали несколько окрепшего Юджина и спасенные им из сбитого самолета блоки. Воронин потом два дня ходил хмурый и неразговорчивый, но потом смирился с потерей и даже не стал напиваться по этому поводу. На Камчатку же, в родной полк, мы попали хоть и в два приема, но довольно быстро. Вначале самолет военной авиации доставил всех нас во Владивосток. А оттуда, проведя три дня в гарнизонном госпитале, мы отплыли в Петропавловск. На этот раз плавание было тихим и умиротворенным. Корабль шел по совершенно не движимому Тихому океану, а нам все казалось, что это только временная передышка, только краткий отпуск перед следующей командировкой.
Но судьба распорядилась иначе. Воронин и едва снявший повязку Стулов почти тотчас же по прибытии были отозваны в Хабаровск, и больше мы их не видели. Остальные участники событий были строго проинструктированы Григоряном на предмет соблюдения военной тайны и неразглашения, а затем растасованы по ротам. Какое-то время мы все так же ходили на смены и дежурства, передавая опыт пришедшему во время нашего отсутствия молодому пополнению. В то время со мной произошел один неприятный, но довольно показательный случай. Связан он был все с тем же старшиной Фоминым. Стояла страшно холодная зима, и я, после столь жаркой поездки, отчаянно мерз в своей поистершейся гимнастерке. И в это время отец (будто знал) прислал мне из дома бандероль с чудесной нательной рубашкой. Была она сделана в Англии из прекрасной новозеландской шерсти, и когда я надел ее, то все мое существо словно попало в райские кущи. Носил я ее, не снимая, целый месяц, то есть до той поры, пока не пришла пора стирать мою «грелочку». Очень не хотелось мне ее стирать, мучили нехорошие предчувствия, но делать было нечего — гигиена на службе превыше всего. Утром я выстирал ее в умывальнике и призадумался — а где сушить. В сушильной комнате нельзя, поскольку одежда неуставная и будет отобрана. Тогда я решил слегка схитрить и спрятал рубаху под матрас, рассчитывая, что за день она вполне высохнет даже в холодноватой казарме. Когда я вернулся с утренней смены, то увидел, что моей славной рубашечкой дневальный моет пол в казарме, а позади него, вылупив из-под бровей свои желтые глаза, словно «Железный Феликс», стоит Фомин, выставив в сторону сверкающий сапог.
Ярость, охватившая меня при виде такого издевательства над подарком родителей, была столь велика, что я послал такой мощный пучок ненависти в голову мерзкого старшины, что последствия от такого «астрального» удара проявились незамедлительно. На следующее утро Фомин в первый раз за всю жизнь не явился на утренний развод, а к обеду мы все уже знали, что он свалился с подозрением на менингит. От чего он заболел на самом деле, знал только я, да еще дневальный, который тоже ощутил на себе мой удар, ибо находился рядом со старшиной. Он-то, впрочем, отделался довольно легко, только ногу подвернул вечером того же дня. Всего неделю в лазарете провел. Фомину же досталось по полной программе. Всю зиму он провалялся на койке, мечась между жизнью и смертью. И только в марте я увидел его в ротной курилке, безжизненной мумией сидящим на заплеванной лавке.