Мирно и скромно лежат эти пакеты на дне, и трудно заподозрить в их скромной и замкнутой внешности гремучее содержимое. Пыль оседает на них, и, роясь в ящике, командир обычно досадливо отбрасывает в сторону этот пакет, как лишний предмет, как неуместное напоминание о том, о чем неприятно говорить в спокойные дни размеренной флотской жизни.
Но наступает час, когда из-за горизонта острым порывом шквала налетает тревога, поют горны, дребезжат колокола громкого боя, слетают чехлы и надульники с орудий и голубоватые грузные черепахи башен ворочаются, ища в сумеречной черте горизонта уже зримую цель. Тогда командир, перекрестившись, дрожащими пальцами ломает запекшуюся кровь сургуча, дергает шнуры, с треском раздирая добротный интендантский холст пакета.
И из вязи аккуратных букв пишущей машинки перед глазами командира выплывает красное и горячее, как свежий сургуч, огромное свинцовое слово!
И уже наверху гремят залпы, выплескиваются из дул длинные, мгновенно рвущиеся шлейфы желтого огня и рыжего дыма, ухает плещущая вода, скрежещет сталь и умирают люди…
Вестовой уходит. Дремлет, прислонившись к кожаной спинке дивана, командующий, на цыпочках выходит в передний салон, прикорнуть на десять минут, начальник штаба.
Часовой у флага остановившимися, немигающими глазами смотрит на светлое пятно люка. Отсветы его, пересеченные решеткой, неподвижно стынут на зрачках часового.
Спит рейд, спят корабли.
Слезы текут из раздраженных напряжением глаз вахтенных начальников, слезы стекают по красным векам кочегаров, шурующих в топках, подымая пары для полного хода. Звон и шуранье лопат, захватывающих размельченную кашу угля, рев топок, вой вентиляторов. Спящие корабли готовятся к бою.
* * *
Поляна горит ядовитой зеленью травы. Трава высока и жирна. Она хлещет по ногам и мешает идти. Как это неприятно! Ведь нужно идти скорее. На той стороне поляны, под низкими ветками ивы, стоит девушка в белом платьице с сиреневыми полосками. Солнце золотит крутые завитки волос на тоненькой шее.
Вот-вот она бросит травинку, которую грызет, и убежит. И тогда никак не догонишь ее. Никак и никогда. Скорей!
Глеб несется большими легкими прыжками, почти летит.
Вот осталось два шага. Девушка оборачивается. Со смехом протягивает руки. Какие они легкие и горячие! Ее губы обдают душистым теплом, и Глеб припадает к ним. Минута пустоты, стремительного сердцебиения, страшной сладости.
И сквозь эту пустоту в уши бьет частый, пронизывающий, мучительный трезвон набата, и синее небо над поляной багровеет. Где-то пожар. Нужно бежать.
Глеб рвется. Пылающая балка, брызгая искрами, летит сверху и обрушивается на голову. Туман. Темнота.
В каюте темно. Только кругляш открытого иллюминатора чуть синеет. Глеб хватается за лоб, ушибленный о коечную стойку.
Зарева нет, но набат продолжается. Ах, черт возьми! Это же боевая тревога.
Мгновенно вскочив, Глеб задраивает иллюминатор и поворачивает выключатель.
Наспех, через два крючка, зашнуровываются ботинки, на одну поясную пуговицу застегиваются брюки. Китель, фуражка. Все.
Вырванное из сна тело трепещет ознобной утренней дрожью. Но оно прогреется на бегу. Распахнув дверь каюты, Глеб вылетает в коридор. По нему бегут люди. У денежного ящика Глеб налетает на несущегося навстречу человека. Они тщетно пытаются разминуться. Глеб влево — и встречный влево. Глеб вправо — и встречный тоже. Наконец его хватают за плечи.
— Что за черт! Стойте! Я обойду вас кругом.
Только теперь Глеб узнает лейтенанта Ливенцова.
— Что случилось? — спрашивает Глеб, прижимаясь к стене, пропуская лейтенанта.
— В Одессе, — лейтенант проскакивает мимо, — пистолеты обгадились… — Спина Ливенцова уносится по коридору. — Турки взорвали «Донец»… разносят город, — заканчивает лейтенант, исчезая за поворотом.
Глеб несется коридорами, кубриками, обгоняя бегущих, натыкаясь на встречных.
Вот наконец дверь башенного колодца. Сердце прыгает кроликом, вот-вот вырвется. По скользким перекладинам трапа наверх — и вот уже ровный белый свет лампочек, прислуга, окаменевшая у пушки, умное, спокойное лицо Гладковского.
И Глеб сразу приходит в себя, смиряя подступившее клубком, душащее волнение.
Мысли приходят в порядок.
«Напали на Одессу… Какого же черта у нас боевая тревога, а не съемка? Что за переполох? Нужно сниматься, а не подымать тарарам на якорях. Болваны!»
Рот у Глеба наполняется слюной от неистовой вспышки злобы на эту бестолковщину, на бесцельную тревогу, взбудоражившую девятьсот человек и бросившую их по боевым местам, когда никакого противника нет еще в помине.
Он оглядывает башню. Как ласкает глаза этот успокоительный порядок! Ярко и свежо, как молодой ледок, сияет сталь, и тепло лучится надраенная медь приборов. Все на месте, все подчинено прекрасному ритму служебной слаженности, и прислуга слита в одно целое с тяжелым и мощным казенником орудия, ежесекундно готового метнуть огнем и грохотом в испуганно рвущееся пространство.
— Молодец, Гладковский! — говорит Глеб, щурясь от света.
— Рад стараться, ваше высокоблагородие.
Уставный ответ звучит у Гладковского как-то по-особенному. В нем сознание своего достоинства, он отвечает мичману почти как равный. Странный матрос, но прекрасный служака, образцовый унтер-офицер. Надо не терять его из виду.
Бараном блеет телефон. Глеб берет трубку у телефониста, ему хочется самому услышать. Может быть, что-нибудь интересное.
— Левая носовая.
— Это вы, Алябьев? — слышит он голос Калинина.
— Я, Борис Павлович.
— Как у вас?
— Все в порядке.
— Отбой боевой тревоги. Прислуге остаться при орудиях. Могут спать, не отходя от пушки.
— А что наверху, Борис Павлович? — спрашивает Глеб.
— Ни черта особенного. Нагремели в штаны, теперь проветриваемся. Можете погулять. Перемен пока что не предвидится. Вселенная в тумане, на дне морском Садко на гуслях играет.
Жестяной звук лейтенантского смешка — и Глеб слышит, как трубка упала на рычажки.
— Гладковский!
— Есть, ваше высокоблагородие.
— Прислуге остаться! Можете дремать, ребята. Все спокойно — неприятеля еще нет.
Глеб спускается вниз и по коридору выходит на ют. У борта стоит группка офицеров, вглядываясь в начинающую светлеть пелену тумана за боном, в просвете между батареями. Подходя, Глеб взглядывает на часы — пять часов пятьдесят минут. С каждой минутой светает.
В кучке офицеров Ливенцов, Горловский, Лобойко, дер Моон, Спесивцев. Говорят почему-то придушенным шепотком, точно боятся, что разговор будет услышан там, за боном, в колышущейся полосе тумана.
— Только что с Сарыча передали. На зюйд-весте видели прожектор, — говорит Лобойко.
— Чей?
— Ясно — «Гебена».
— Возьмите катеришко — сходите справьтесь, — ядовито советует Спесивцев.
— Вероятней всего, «Прут». Он должен быть где-нибудь у Фиолента.
— Нарвется на немца как пить дать. По пер…
Штурману не удается договорить. Снова томительно взывают горны и гремят колокола по всему рейду. Опять боевая тревога.
Влетев в башню, Глеб подымается к наблюдательному колпаку. В стеклах перископа близкая, как будто здесь, под самой рукой, часть берега Северной стороны. На голых скалах видны кустики высохшей травы. Как на ладони — задний фас батарей, видно, как копошится прислуга у орудий.
Что в море? Но Константиновская батарея, бон, выход закрыты от взгляда надстройками корабля. Какая бессмыслица! Торчать на якоре, когда противник уже у города, когда по морю шныряет вражеский прожектор. Вести огонь можно только кормовой башней.
Глеб переводит перископ в глубину рейда, где на мертвых якорях, наглухо приклепанный, стынет штабной блокшив, сданный к порту линейный корабль «Победоносец». Рядом с ним стоит небольшой пароходишко. Всмотревшись, Глеб узнает флагманский тральщик бригады траления и рядом другие тральщики. Значит, бригада траления вернулась с моря. Что же там? Как мучает эта дурацкая неизвестность! Хотя бы из боевой рубки сообщили что-нибудь.
И вдруг Глеб слышит рождающийся вверху, над кораблем, в плотном осеннем воздухе низкий, гнетущий, приближающийся рев. Он проносится вихрем над самой башней, и Глеб видит, как на середине рейда, будто вытолкнутые подводным извержением, встают пять высоких белых фонтанов.
Они не успевают еще улечься и рассыпаться кругами пены, как с палубы «Георгия» выплескивается вперед длинное, мгновенное, сверкучее пламя, и вслед за ним могучий, грузный удар потрясает рейд. Еще пламя, еще удар. Пауза — и в третий раз.