Однажды возникнув, мое намерение крепло с каждой минутой. Как его осуществить, было не очень понятно, лишь чувствовал: откладывать нельзя. Да и зачем откладывать? Война ведь окончилась. Враг разбит, и победа за нами. Мне было уже за двадцать, и я встретил свою любовь. Наверно, поздновато для первой любви, но так уж получилось. Прежде не было времени, не подворачивался случай. Как-то в госпитале под Знаменкой приглянулась сестричка Нюра из физкабинета. Раненые разрабатывали у нее недолеченные руки-ноги, крутили «велосипед», сжимали какие-то пружинные рогули. Я посидел с ней на дежурстве, потолковали о том о сем, и она мне показалась очень милой и ласковой. Она и в самом деле была ласковой, но, на беду, не со мной одним. Однажды дала рапиру, чтобы пофехтовать с нею. Фехтовальщик из меня получился неважный, она легко и не раз уколола меня. Но именно с этого фехтования я готов был полюбить ее. Пока не увидел, как она фехтует с раненным в голову капитаном-летчиком. Наверно, капитан оказался ловчее меня во всех отношениях и, уезжая из госпиталя, забрал с собой Нюру. В авиаполк. Я же остался долечивать простреленную на днепровском плацдарме руку. Нюра была спортивная девушка, наверно, в этом все дело.
Я проехал еще один городок в долине – цепочка белых и серых каменных домиков по обе стороны чистенькой, вымощенной брусчаткой улицы. Как и везде, в этот день на балконах и в окнах ветер полоскал белые полотнища; людей, однако, было немного. Во дворах и кое-где на обочинах стояли наши армейские автомобили, возле лениво прохаживались немолодые офицеры – на новом месте устраивались службы тыла. Меня никто не остановил ни разу, не поинтересовался, куда и откуда еду. Что значит – конец войне! Когда она продолжалась – тут, за границей, или на своей земле, – за два-три километра от фронта невозможно было показаться – всюду заслоны, шлагбаумы, контроль и проверка. Даже раненому следовало иметь документ – карточку передового района. Кровавая рана еще ничего не значила. А нынче... Хотя все понятно – война ведь закончилась.
Вот и последний наш фронтовой городок – разбитой окраиной он неожиданно возник из-за поворота. Я переехал линию немецких окопов, потом своих. Знакомая улица, как и вчера, была завалена строительным мусором, уже основательно размельченным на асфальте колесами автомашин; по-прежнему воняло гарью недавних пожарищ. Этому не повезло в самом конце войны, как все же повезло тем, что лежали от него на запад. Судьбы городов напоминают судьбы людей в войну – никто не волен избежать уготованной ему участи. Жаль было этих красивых, благоустроенных городков, не одно столетие пестованных их жителями. Странно, когда шла война, такого чувства не возникало. Что означало – конец войне.
Я приближался к памятному полуразрушенному дому на повороте. Очень хотелось надеяться, что счастье не обманет меня... Вот наконец за речкой – знакомый кубик коттеджа. Сердце мое радостно забилось в груди, и в то же время что-то тревожно толкнуло изнутри. Калитка почему-то оказалась распахнутой. Всегда она была заперта, и я перелезал через нее. Бросив наземь велосипед, я подбежал ко входу. Но двери... Что это? Почему разломан их низ и огненной подпалиной чернеет стена? Еще не понимая, что случилось, я толкнул ногой разломанные половинки дверей и ступил в знакомый полумрак вестибюля.
И сразу увидел ее.
Ее маленькое тело неподвижно распласталось на каменных плитках посередине, там, где вчера стоял столик. Изо всей одежды на ней осталась лишь разодранная на груди кофточка; короткие русые волосы веером разметались вокруг головы, по остренькому подбородку стекла и запеклась тоненькая струйка сукровицы. Широко раскрытые глаза удивленно уставились в темень высокого потолка.
Не ощущая себя, я опустился рядом на корточки, непонимающе уставясь в ее застывшее личико, не зная, что делать – тихо заплакать или возопить от нестерпимого горя. Очень хотелось вопить – горько и безысходно, на весь белый свет. Но что толку с того, кто здесь мог услышать меня, понять страшную несправедливость этой смерти?
Когда немного отлегло, встал и впервые огляделся вокруг. В вестибюле царил погром. Дверцы шкафа были раскрыты, на полу в беспорядке валялись книги, рулоны каких-то бумаг. Легкие стульчики были разбросаны по всему вестибюлю; красивого столика не было видно. Два кожаных кресла, стоявшие возле стены, были сдвинуты со своих мест, из порезанных сидений торчали спирали пружин. Медленно отходя от внезапной прострации, я заглянул в раскрытую дверь кухни, где также все было разбросано, посуда разбита, мебель опрокинута. В следующем, более просторном помещении, наверно, размещалась столовая с длинным столом посредине и темными картинами на стенах. Огромная, украшенная золотой лепкой рама лежала на столе, картина из нее была небрежно вырезана. Из-за стола на паркете высовывались длинные ноги хозяина в черных, с лампасами брюках. Доктор Шарф был застрелен в голову, лужица крови растеклась от него до следующей двери. Слегка приоткрыв эту дверь, я почувствовал за ней препятствие; сквозь щель, однако, увидел на полу седенькую голову фрау Сабины, которая тоже была мертва.
Несколько минут я ходил среди этого дикого разгрома, машинально перебирая глазами разбросанные, истоптанные вещи, одежду, опрокинутую мебель, и не понимал ничего. Я был растерян и ошеломлен. Кто это сделал? За что? Что это – месть или ограбление? Или, может, политика? Снова вышел в вестибюль. Безразличная ко всему Франя тихонько лежала на прежнем месте. И я подумал: вот как окончилась ее юная жизнь! И когда? В самом конце войны, в радостный день победы. Когда у меня родилась надежда выжить, ей суждено было умереть.
Нестерпимо горько было видеть это неподвижное мертвое тело, наблюдать этот бедлам там, где еще недавно были чистота и порядок. За войну я немало насмотрелся на убитых, на развороченные взрывами тела – своих и немцев. Но там были мужчины, солдаты. Тут же лежало юное создание, моя несостоявшаяся любовь. Я ровненько сложил вдоль тела маленькие руки, сомкнул обнаженные, окровавленные ноги. Нелюди и гады! Гады и нелюди! Кто бы они ни были – свои или немцы. Коммунисты или фашисты. Да разверзнется земля и поглотит их! Однако напрасны мои проклятия, ничего уже изменить нельзя. Я поднял лежавшую рядом измятую скатерть и аккуратно накрыл ею Франю.
Но что было делать дальше, как пережить все это? Как плохо, что я оказался один, без солдат моего взвода. Оставалось одно – выйти на дорогу и обратиться к проезжающим мимо офицерам. Но кто из них поймет меня? На долгие объяснения у меня не было сил. Да и кому было дело до этой трагедии в богатом коттедже, произошедшей со старыми австрийцами и их юной служанкой?
По-видимому, надо было ехать в полк, но я не мог оставить в таком состоянии Франю и ее несчастных хозяев. Все-таки следовало что-то предпринять для них – последнее на этой земле.
Не представляя конкретно зачем, я побрел в город. Не по той разрушенной улице, по которой приехал сюда, – пошел переулками над речкой. Поврежденных обстрелом домов тут попадалось меньше, некоторые стояли с закрытыми ставнями и выглядели брошенными. Кое-где в цветниках под окнами пестрели первые весенние цветы, распускались гроздья сирени. За одним из таких расцветающих кустов возле входа копошился немолодой австриец в зеленой шляпе. Он подметал замусоренный взрывами двор и удивленно замер с большущей метлой в руках.
– Послушайте, там, в коттедже, убитые.
– Нике ферштейн, – повертел головой австриец.
– Ну, убитые, понимаете? Морд!
– Морд?
– Ну, морд. Там, в коттедже...
– Найн, найн! – энергично завертел головой человек. – Их цивиль, нейтраль мэнш. Найн...
Я молча направился дальше. Черт бы его взял, этого сторонника нейтралитета. То ли он не понял меня, то ли не захотел понять? Я перешел на другую сторону коротенького переулка. Как раз на углу за невысокой кирпичной оградкой разговаривали две женщины, и я окликнул их с улицы. Сперва к ограде подошла та, что была постарше, – грузная фрау в синем несвежем переднике. Потом к ней осторожно приблизилась та, что была помоложе, – худая и костлявая, в мужской одежде и брюках.
– Прошу прощения, фрау. Там – морд, понимаете? Ферштейн? Доктор Шарф унд фрау.
– Доктор Шарф! – ужаснулись женщины. – Морд?
– Ну. Убиты. И девушка, фроляйн.
Они негромко переговорили между собой, а я в который раз за войну пожалел, что когда-то без должного внимания относился к немецкому языку. Языку врагов.
Усердствовал по другим школьным предметам, а в том, который больше всего понадобился на войне, преуспел не слишком. Теперь стоял и молчал.
– Гер официр, кирхэ! Кирхэ, ферштейн? – обе враз стали показывать за угол соседнего дома.
Кажется, я их понял – надобно в кирху, позеленевший шпиль которой торчал вдали между уцелевших крыш. Еще не веря, что мне помогут, я побрел туда по переулкам. И в самом деле, спустя полчаса вышел к каменной ограде-стене. Поодаль высились старые, в узловатых сучьях деревья, и за неширокой аркой стал виден вход в кирху. Была она не очень большая, старая и какая-то очень мрачная с виду. С непреодоленной робостью я вошел вовнутрь, полумрак и прохлада тотчас объяли меня. В конце прохода между скамьями горело несколько свечей и слышалось тихое, вполголоса, пение. Ступив из-за колонны еще несколько шагов, увидел группку людей, стоявших возле открытых гробов, за ними с молитвенником в руках покачивался в молитве священник. Я догадался, что тут отпевали покойников, цивильных или военных, не было видно. Наверно, заметив постороннего, откуда-то сбоку появился человек в черном и вопросительно остановился передо мной.